Вглядываясь в обстоятельства, можно допустить, что Анна Михайловна вела игру, причём не только с Гоголем, но и с собой тоже, она и признавалась себе в том, что происходит, но в то же время не хотела сознаться, ей нравилась некая таинственность, необычайность романа, она занимала им своё праздное время, но всё это было будто бы не всерьёз. А Гоголь-то, судя по всему, загорелся по-настоящему.
Переписка Гоголя с принцессой на некоторое время обрывается в январе 1849 г., поскольку корреспондентка не отвечает на его письмо, однако в начале марта она присылает весточку, как никогда нежную и многообещающую. Она жалуется на его долгое молчание (кокетливо забывая, что причиной его являлась сама), но, мало того, заговаривает совсем вольным тоном, выспрашивая о личном: «Я заключила, что… всё идёт у вас благополучно и что вы довольны самим собою. Понимаете, в каком смысле я говорю? Ежели догадки мои верны, то я готова всё простить вам… Одно хотела бы знать: приедете ли вы в Петербург весной и в какое именно время?»
Нозинька не только продолжает свою игру с Гоголем, но выводит её на новую ступень, увеличивает градус доверительности и интимности. Здесь нужно отметить, что письму, то есть бумаге, которая может пройти через третьи руки и быть прочитанной, ни Анна Михайловна, ни Николай Васильевич не могли бы доверить чего-то уж слишком интимного, но и те намёки, которые проскакивают в письмах, являют собой весьма смелые признания. Виельгорская зовёт Гоголя, она его манит: «Я бы очень желала, чтоб мы сошлись вместе, в Москве… Надеюсь, ваше и моё желание наконец исполнится, и… я сделаюсь русскою… как я ни сопротивляюсь этому стремлению». Гоголь окрылён такими признаниями, ведь все эти полуфразы являются продолжением их приватных разговоров, в которых можно было позволить чуть больше доверительности и откровенности. Анна Михайловна будто бы подаёт ему знак, по крайней мере Николаю Васильевичу так кажется, и он начинает действовать решительно. В письме сестре своей принцессы Софье Михайловне Соллогуб он осторожно спрашивает: «Что делает графиня Луиза Карловна? И в каком расположении духа она бывает чаще?» [374].
Однако посредником, сватом Гоголь выбрал другое лицо – зятя Луизы Карловны, мужа её старшей дочери Аполлинарии Михайловны Алексея Владимировича Веневитинова. Существует предположение, что Николай Васильевич мог сделать это письменно, а письмо потом, разумеется, было уничтожено, поскольку огласка была бы здесь ни к чему. Хотя не исключено, что Гоголь не решился доверить это дело бумаге и разговаривал с зятем Виельгорских лично.
Биографы утверждают, что Алексей Владимирович отговорил Гоголя делать предложение, высказав твёрдое мнение, что Луиза Карловна никогда в жизни не согласится на такой неравный брак. Однако наиболее авторитетный биограф Владимир Иванович Шенрок даёт понять, что просьба графам Виельгорским была-таки передана, но вызвала в них едва ли не возмущение, они были почти оскорблены такой «дерзостью».
Шенрок пишет: «Оказалось, что Виельгорские, как большинство людей титулованных и принадлежащих к высшему кругу, никогда не могли бы допустить мысли о родстве с человеком, так далеко отстоявшим от них по рождению. Анна Михайловна, конечно, не думала о возможности связать свою судьбу с Гоголем. Оказалось, что Виельгорские, при всем расположении к Гоголю, не только были поражены его предложением, но даже не могли объяснить себе, как могла явиться такая странная мысль у человека с таким необыкновенным умом. Особенно непонятно это казалось Луизе Карловне, давно уже переставшей переписываться с Гоголем по причине болезни глаз, а теперь решившей и не возобновлять переписку» [375].
А.В. Веневитинов. Литография XIX в.
Московская зима завершалась, сватовство, скорее всего, происходило в конце марта или начале апреля, Николай Васильевич наверняка думал об этой весне как о начале новой поры своей жизни, новом пробуждении чувств, но случилось всё иначе. И Гоголь делается совершенно разбит, обескуражен, друзьям он пишет, что ничего больше не хочет искать в этом мире, что всё вокруг неверно, признаётся, что живёт предвкушением страданий и несчастий.
После того как ответ от Виельгорских был получен, Гоголь пишет письмо несостоявшейся избраннице, он стремится объяснить свой поступок, но вместе с тем кажется, что он ещё надеется на что-то, в этом письме он называет себя «верным псом».
«Мне казалось необходимым написать вам хотя бы часть моей исповеди, – начинает он. – Принимаясь писать её, я молил Бога только об одном, чтобы сказать в ней одну сущую правду. Писал, поправлял, марал вновь начинал писать и увидел, что нужно изорвать написанное. Нужна ли вам, точно, моя исповедь? Вы взгляните, может быть, холодно на то, что лежит у самого сердца моего, или же с иной точки, и тогда может всё показаться в ином виде, и что писано было затем, чтоб объяснить дело, может только потемнить его… Скажу вам из этой исповеди только одно то: я много выстрадался с тех пор, как мы расстались с вами в Петербурге. Изныл весь душой, и состояние моё было так тяжело, так тяжело, как я не умею вам сказать. Оно было ещё тяжелее от того, что мне некому было его объяснить, не у кого было испросить совета или участия. Ближайшему другу я не мог его поверить, потому что сюда замешались отношенья к вашему семейству; все же, что относится до вашего дома, для меня святыня. Грех вам, если вы будете продолжать сердиться на меня за то, что я окружил вас мутными облаками недоразумений. Тут было что-то чудное, и как оно случилось, я до сих пор не умею вам объяснить…»
Письмо пространно, чуть ниже Гоголь, как видно, не переставая таить надежду, хотя и говоря о своём чувстве как о недоразумении, обращается к Виельгорской: «Вы всё бы меня лучше узнали, если бы случилось нам пожить подольше где-нибудь вместе не праздно, но за делом. Зачем, в самом деле, не поживёте вы в подмосковной вашей деревне?»
И завершает Гоголь такими словами: «Мы бы все стали через некоторое время в такие отношения друг к другу, в каких следует нам быть. Тогда бы и мне и вам оказалось ясно и видно, ЧЕМ я должен быть относительно вас. Чем-нибудь, да должен я быть относительно вас: бог недаром сталкивает так чудно людей. Может быть, я должен быть не что другое в отношении вас, как верный пёс, обязанный беречь, в каком-нибудь углу имущество господина своего. Не сердитесь же; вы видите, что отношенья наши хотя и возмутились на время каким-то налетным возмущеньем, но всё же они не таковы, чтобы глядеть на меня как на чужого человека, от которого должны вы таить даже и то, что в минуты огорченья хотело бы выговорить оскорблённое сердце. Бог да хранит вас. Прощайте. Обнимаю крепко всех ваших.
Вот такое письмо, ни дату, ни прочие опознавательные пункты Гоголь вписывать не стал, ему хотелось оставить всё это личным, как можно более закрытым от посторонних.
Шенрок, опубликовав это письмо в «Вестнике Европы», датирует его весной 1850 г., считая, что после этого письма и прекратилось общение Гоголя с семейством Виельгорских.
Да, вполне логично отнести данное письмо к этому периоду. Однако, исследуя всю целостность фактов, часть из которых стали доступны уже после окончания исследовательской деятельности Шенрока, гоголевское «Письмо без даты», пожалуй, стоит отнести всё же не к 1850-му, а к 1849, и, скорее всего, обозначить маем, поскольку упоминание о том, что говорилось в «Письме без даты», можно найти, если прочесть письмо от 3 июня 1849 г., написанное Гоголем в адрес Виельгорской, где Николай Васильевич, который, как видно, ещё надеялся сохранить какие-то отношения с графской семьёй, пишет: «Очень обрадовался, что глазам вашим лучше. Ради бога, берегите их. Как ни любите вы рисовать, но благоразумие требует от вас меньше заниматься рисованьем, а больше двигаться на воздухе. Понимаю, что прогулки без цели скучны. Вот отчего мне казалось, что жизнь в деревне могла бы больше доставить пищи душе вашей, нежели на даче» [377].
В «Письме без даты», которое, скорее всего, было отправлено несколькими неделями раньше, Гоголь с целью закамуфлировать основную (и весьма тяжкую для него) тему, как раз и говорит о полезности проживания в подмосковной деревне.
Письмо же от 3 июня завершается словами: «О себе ничего не могу вам сказать положительного. Я только что оправился от сильной болезни нервической, которая с приходом весны вдруг было меня потрясла и расколебала всего. Я имел, точно, намерение проездиться по северо-восточным губерниям России, мало мне знакомым, но как и когда приведу это в исполнение – не знаю. Собой я был крайне недоволен во всё это время. И только дивлюсь божьей милости, не наказавшей меня столько, сколько я того стоил. Не оставляйте меня, добрейшая Анна Миха<й>ловна, вашими строчками. Описанье вашего дня и препровожденья времени в Павлине будет для меня подарком. Бог да хранит вас!» [378].
Шенрок логично предполагал, что «Письмо без даты» способно было стать лишь самым последним в цепочке писем, однако, скорее всего, это всё-таки не так. После него переписка продолжалась (а точнее сказать, постепенно завершалась). Гоголь отправил Анне Михайловне вот это письмо от 3 июня, а потом ещё несколько писем ей и её сестре Софье Михайловне Соллогуб. То были письма довольно банальные, ничего особого не значащие. И Гоголь, скорее всего, не оборвал переписку сразу после «недоразумения», а попытался какое-то время поддерживать отношения с Виельгорскими для того, чтобы сгладить ту историю с неудавшимся сватовством и сделать как-то так, чтобы оно (сватовство) забылось вовсе, не всплыло потом, не стало известным кому-либо, не вышло наружу.
Гоголю конечно же очень не хотелось, чтобы обстоятельства его сношений с семейством Виельгорских прознал кто-то посторонний. Если бы Николай Васильевич мог предположить, что после его скорой гибели семейство Виельгорских и их родичи Соллогубы и Веневитиновы станут с удовольствием рассказывать о том, как Гоголь сватался к их сестре, а они отказали, то это бы жестоко уязвило его гордость, причинило боль. И потому он пытался верить в то, что его неудачное сватовство скоро забудется.