Женщины Гоголя и его искушения — страница 71 из 90

Хотя первая и главная причина боязни Гоголя обнародования «финала отношений» с семейством Виельгорских была совсем проста, и имя ей – боль.

Гоголь стремился спрятать от знакомых и друзей и конечно же, от летописцев и биографов всё то, что причинило ему боль и душевный дискомфорт, как и всё то, чего вредило его самооценке и грозило обесценить в его глазах нечто присущее ему как уникальной личности.

Но, паче чаяния, получилось, что напрасно, ох напрасно Николай Васильевич так неистово сопротивлялся раскрытию вышеупомянутых обстоятельств, зря пытался скрыть всё это от нас, ведь криминалом-то оно никаким не являлось и в самом-то деле никак повредить образу Гоголя не может. Причём и тогда не могло, а нынче – тем более. Однако он боялся оказаться смешон и жалок, то есть опасался того, чего боится каждый человек, независимо от масштаба дарования.

И Гоголь переборщил-таки, немыслимо переборщил в своей затее создания аскетического образа. Ну а поскольку образ этот оказался (не мог не оказаться) слегка фальшив, то нашлись люди, которые ему не поверили вовсе, и начали подозревать его в том, чего им самим приходило в голову. И уж это по-настоящему повредило посмертной славе писателя.

С другой стороны, не слишком поспорив с предыдущими доводами, можно предположить ещё один вполне вероятный, и, пожалуй, очевидный гоголевский мотив. И заключён он в том, что классику нашему хотелось, чтобы жизнь его (именно личную жизнь) просто оставили в покое, не ковырялись в ней, не разделывали на лабораторные препараты. Гоголю конечно же хотелось (и в особенности после того, как для него невозможно стало создание семьи), чтобы разговор потомков о его личной жизни, коль скоро будет возникать подобный разговор, сводился к тому, что был в России великий человек, высота духовных потребностей которого, аскетическая целеустремлённость которого и трудный жизненный подвиг которого исключали соблазны земных страстей и не допускали обыденных отношений.

У Чехова много позже будет герой, который твердил: «Мы выше любви», подразумевая любовь земную, любовь плотскую и «пошлую». Чехов обнаруживает перед нами весьма неоднозначное отношение к этому герою, отношение горькое, ведь дело в том, что нельзя быть выше любви, можно лишь признать, что тебе не повезло в любви. Увы, признавать это вынуждены бывают многие, Гоголь здесь уникумом не был. Но ему было слишком больно предстать перед всеми в свете той правды, которую сурово проговорила его жизнь.

Пожалуй, Гоголю, как и любому из людей, могло казаться, что он имеет право на личную жизнь, на секреты. Он считал, что иные эпизоды из «личного и неловкого» его жизни, просто не должны нас касаться. Гоголь был уверен, что отдаёт нам себя истинного, представляет перед нами себя настоящего, а малые эпизоды и «недоразумения» просто не должны осложнять наши отношения с ним, то есть не должны туманить, затруднять отношения потомков и предка, последователей и патриарха. Конечно, в этом была некоторая степень гордыни, но всё же не той, за которую следовало бы презирать или заставить горько расплачиваться.

Если рассуждать по-человечески и совершенно откровенно, то Гоголь, как живой человек, имел право на то, чтобы оградить свою личную жизнь, не давая любопытствующим (наподобие вашего покорного слуги) совать в неё свой нос. «Это не ваше дело, отвяжитесь со своим любопытством», – мог бы сказать нам Николай Васильевич, и, пожалуй, был бы прав отчасти…

Однако в следующей главе мы должны будем со скорбной серьёзностью поговорить о том, что всё произошедшее в сумрачной тени отношений Гоголя с семейством Виельгорских – это не просто казус гоголевской биографии, нет, это часть русской истории, причём такая, которая не до конца осознана, не до конца понята до сих пор.

В те годы, что наступили сразу после смерти (а на самом деле – гибели) Гоголя, многие интуитивно чувствовали то, что нам придётся артикулировать с долей мужества. Но когда годы затуманили образ гоголевской личности, немалая часть суждений о его жизни и о природе его искушения, увы, грешила ошибкой. А оставить в покое жизнь Гоголя, прекратить разговоры о коллизиях его личной жизни было невозможно, ведь для многих она являлась и является жгучим, притягательным предметом. Она всякую пору вызывала оживлённое любопытство, но, пытаясь разобраться в трудной казуистике гоголевских кратких дней, немалая часть биографов вынуждена была подумать, будто Гоголь в самом деле позволил себе ту неискренность в создании образа своей персоны, о которой мы говорили чуть выше. И появилось немало «судей», не простивших Гоголю того средства, к которому он прибег, когда утратил возможность создать семью и найти простое человеческое счастье, но, дабы не оказаться в пустоте, с новой силой принялся подыгрывать ореолу собственной святости.

Образ пророка и праведника всегда выглядит неискренне. И вот закономерно усомнившиеся в нём иные биографы, а вернее, любители создания сенсаций принялись выстраивать на месте разбитого хрустального замка гоголевских иллюзий башню тёмных домыслов. И пошла писать губерния!

Домыслы эти с самого начала явились оскорбительными для многих людей, которые любили Гоголя и хотели как-то «реабилитировать» его в глазах публики, после того как мерзкие суждения иных чудаков проросли паче чаяния.

И тогда среди гоголеведов, особенно гоголеведов-любителей, появились и такие исследователи, которые, будто в пику тем биографам, что напрочь отказывают Гоголю в возможности любить женщин, принялись составлять список его влюблённостей не скупясь на фамилии дам. Причём сейчас я говорю не только и не столько о современных авторах, а в большей степени о тех, которые писали свои заметки в те времена, когда гомосексуальной версии в гоголеведении ещё не существовало (поскольку её появление – это «достижение» наших дней), а самой «нехорошей» была версия «безумного фанатика», то есть ненормального, умственно неполноценного субъекта, шарахающегося от женщин, образ которого иные чудаки пытались вылепить из Гоголя.

Так вот оппоненты тех чудаков, то есть ретивых обличителей гоголевских «душевных изъянов», приписывали писателю помимо Виельгорской, Балабиной и Смирновой увлечение Репниной, Волконской и даже Софьей Соллогуб.

Однако отыскать достоверные факты, которые могли бы поддержать излишне смелые гипотезы, не представляется возможным, а я не собираюсь раздувать сюжеты на пустом месте. И потому с некоторой долей жестокости к Гоголю рассказываю вам лишь о том, что было в реальности, что сталось с Гоголем, с его жизнью, картину которой можно увидать в мельчайших деталях, коль скоро отбросить наконец все «прикладные» мотивы, все заведомые фигуры умолчания, все требования «гоголеведческих концепций», короче, весь субъективный шлак и желание «притянуть за уши» что бы то ни было, а просто выставив Гоголя таким, каков он был во всех своих проявлениях, часть их коих оказалась удивительна и необычайна, а часть весьма обыкновенна.

И, как я уже замечал выше, вполне реально установить временной отрезок, когда жизнь Гоголя оказалась резко пущена под откос, то есть когда случилось нечто жестокое, что обрушило гоголевское сознание. Это произошло весной 1849 г.

Глава двадцатая. Сила и власть мёртвых душ

До гоголевской гибели остаётся неполных два года, но о деталях и обстоятельствах этой гибели мы ещё поговорим чуть ниже, а пока нам необходимо проговорить нюансы того момента, после которого Гоголя стала преследовать мысль о том, что всё кончено и ничего невозможно исправить. Этот момент, этот период времени, ознаменовался странными явлениями, печальными обстоятельствами. И нам с вами после всего того, что удалось проследить на канве гоголевской биографии, предстоит теперь коснуться одного чрезвычайно важного, а может быть, и ключевого пунктика всей этой драмы, того пунктика, того нюанса, который многое может прояснить, во всяком случае дополнить.

Итак, коль скоро мы подвергаем дотошному анализу всё произошедшее в жизни Гоголя до весны 1849 г., ответ на вопрос о том, что же разрушило гоголевское сознание, заставив его впасть в странное состояние, граничащее с безумием, которое овладело им в последние дни жизни, то необходимо напомнить одну подробность, причём довольно известную, о которой слышали многие, но не до конца артикулировали её значение и смысл её.

В эпистолярном наследии Гоголя существует одно примечательное письмецо, цитаты из которого были приведены в нашей книге уже не раз (это и немудрено, ведь письмо знаковое, важное). Упоминание о нём и выдержки из него всплывали и в работах биографов, на которых мы делали ссылки. Речь идёт о послании, отправленном Гоголем его другу Саше Данилевскому 20 декабря 1832 г., из Петербурга. В момент написания того письма оба нежинских приятеля были молоды, и речь в их переписке зашла о любви. В предыдущем письме Данилевский открылся Гоголю в своей шальной влюблённости в одну особу, а Гоголь в том письме, которое, как я уже сказал, стало впоследствии чрезвычайно знаменитым, отвечал другу: «Очень понимаю состояние души твоей…» А чуть ниже Гоголь заметил, что если такое чувство обрушилось бы на него самого, то оно испепелило бы его в одно мгновение. «Я бы не нашёл себе в прошедшем наслаждения, – писал Гоголь, – я силился бы превратить это в настоящее и был бы сам жертвой этого усилия. И потому-то, к спасению моему, у меня есть твердая воля, два раза отводившая меня от желания заглянуть в пропасть» [384].

В данном письме, быть может, неосознано и сгоряча Гоголь выдаёт пророчество, причём предсказание это звучит довольно страшно: любовь, что может обрушиться на Гоголя, способна испепелить его.

Что же мы видим по прошествии семнадцати лет после отправки этого письма? В жизни Гоголя происходит нечто, что вначале заставляет его явиться перед всеми приятелями бодрым и радостным, щеголеватым, находящимся на подъёме и на кураже, а потом вдруг резко сдать, резко споткнуться и покатиться куда-то. А куда именно? В пропасть.