Женщины Гоголя и его искушения — страница 75 из 90

мя с православной Русью, что решился остаться здесь, понадеясь на русский авось, т. е. авось либо русская зима в Одессе будет сколько-нибудь милостивей московской» [400].

Одесса сумела оказать на Гоголя воздействие особое, помогла Николаю Васильевичу углубиться в себя по-новому. Он ещё не знал, что истекают последние месяцы его жизни, и сумел на время вернуться если не к спокойному, то к какому-то пускай и отчасти, но наладившемуся бытию.

В этот период в гоголевских интонациях начинает звучать нечто такое, что, пожалуй, может быть созвучно идеям толстовства. И хотя у великого яснополянского стоика эти идеи получили стройную оформленность, поскольку были выведены им из большой, проработанной и тщательно осмысленной философской системы, однако Гоголь, киник наш, не имевший ни того долгого времени, что было отпущено Толстому судьбой, ни тех возможностей мощного темперамента, что были даны Толстому (и позволяли ему ставить массу опытов над своей душой), но интуицией своей, неким своим чувствительным образом он подходил к тому, что станет сутью и солью русской системы мысли в течение последующих десятилетий.

Разумеется, можно обоснованно спорить с данным моим умозаключением, возразив о том, что уж до толстовства-то Гоголю было очень далеко. Да, дискуссия вполне допустима, но всё же продолжу свою мысль и замечу, что в словах, звучавших из уст Гоголя незадолго до финала его удивительной жизни, всё же прорываются тональности, которые заслуживают особого внимания. Вот что вспоминал один из его друзей – известный уже нам Максимович: «Гоголь рассуждал о современной страсти к комфорту и роскоши и приходил к такому заключению, что «комфорт и роскошь заводят нас так далеко, что мы проматываемся час от часу более и наконец нам нечем жить» [401].

А 3 апреля 1851 г. Гоголь отправил матери письмо, в котором звучат мысли грустные, но относящиеся именно к той линии размышлений, о которой чуть выше шла речь: «Ваши беспокойства и мысли о том, что я могу в чем-нибудь нуждаться, напрасны, – пишет Гоголь матери. – Вы их гоните от себя подальше. Всё зависит от экономии. Я просто стараюсь не заводить у себя ненужных вещей и сколько можно менее связываться какими-нибудь узами на земле: от этого будет легче и разлука с землей. Мы сейчас станем думать о всяких удовольствиях и веселостях, задремлем, забудем, что есть на земле страданья и несчастья; заплывет телом душа, – и бог будет забыт. Человек так способен оскотиниться, что даже страшно желать ему быть в безнуждии и довольствии. Лучше желать ему спасти свою душу. Это всего главней» [402].

При всей кажущейся наивности и незатейливой простоте тех мыслей Николая Васильевича, которые я весьма смело назвал здесь гоголевским толстовством, в них содержится очень важное зерно – отрицание культа ненужных вещей. Эта мысль и в нынешние времена весьма актуальна. Нынче мы имеем честь жить в эпоху перепроизводства материальных ценностей, в эпоху потребительского сумасшествия, и мы так часто становимся заложниками ненужных вещей, именно ненужных. Причём не только вещей, но и явлений. Есть по-настоящему замечательные и нужные предметы и явления, которые дарит нам технический прогресс, но они вынуждены находиться среди массы порой совершенно ненужных, излишних, вредных гадостей, которые мы тащим домой в огромных количествах и волей-неволей навязываем детям. Мы обусловливаем зависимость новых поколений от прилипчивых, навязчивых явлений – и от вещей, и от «виртуальных наркотиков» самого разного свойства.

Это очень серьёзная, большая и сложная тема, тут в двух словах не получится, очень много нюансов. Ну а подвести главную линию своего разговора я хотел вот к чему. Гоголь, находясь в Одессе, а затем снова в Васильевке, пережил последний в своей жизни период творческой сосредоточенности. Возможно, сознание его готово было преодолеть былой удар стрессов и неудач, как творческих, так и житейских, пересилить вектор ошибочных убеждений, высказанных в «Выбранных местах…», и двинуться к чему-то, что стало бы пускай и не тем толстовством, которое явилось нам в «Воскресении», но чем-то уже иным, не «выбранно-местным». Однако развить это направление своих духовных исканий, своих творческих, ещё только проявлявшихся ростков ему будет уже не суждено.

Но пока Гоголь не вернулся в Москву, под опеку отца Матвея, душа его и всё его сложное противоречивое существо ещё пыталось сопротивляться энтропии распада и болезни угасания, и хотя он не смог и не сможет артикулировать для себя, то есть очертить, наметить путь выхода из духовного и творческого тупика, но той зимой, что прошла в Одессе и на Полтавщине, гоголевская жизнь ещё балансировала на тонкой грани, по одну сторону от которой таилась возможность выжить, получив новый шанс, по другую же сторону поджидала фатальная катастрофа сознания и распад личности.

В конце апреля 1851 г. Гоголь вновь прибывает в Васильевку, чтобы повидаться с матерью и сёстрами, здесь он задержится на некоторое время и даже посетит тех родственников, которых давно не видал. А в мае 1851 г. состоялась одна любопытная встреча. Дело в том, что в это время вместе с младшей сестрой и матерью он навестил Марию Николаевну Синельникову – кузину по материнской линии. Ольга Васильевна, сестрёнка Гоголя, впоследствии утверждала, будто кузина была влюблена в Гоголя.

Мария Николаевна на протяжении нескольких лет (с 1843 г.) переписывалась с Гоголем. В письмах он называл её и по имени-отчеству, и просто – Мариам. Таким было её «домашнее», шутливое имя.

Ещё с юности жизнь Марии Синельниковой протекала не совсем типично для тихой малороссийской глубинки, поскольку молодая особа была слишком яркой для своего круга. Она отличалась острым умом и милыми манерами и, только выпорхнув из пансиона, стала едва ли не звездой губернского общества. Марии Николаевне не суждено было засидеться в девках, она приняла предложение от человека, который казался блестящей партией – был богат и деятелен. Вскоре молодая семья обзавелась детьми, но отчего-то крепкой стать не сумела. Синельникова рассталась с мужем, вернее, разъехалась с ним, вернувшись в имение Власовка под Харьковом, где и жила с тех пор до конца жизни. Здесь, менее чем за год до своей смерти, наш поэт и навестил свою дальнюю родственницу. Восемь дней он пробыл у неё, и каждое утро, вспоминала Ольга Гоголь-Головня, Николай Васильевич выходил с кузиной в сад. Она что-то ему шептала, а он краснел и смущался. «О чём вы говорите?» – однажды полюбопытствовала у брата Ольга. Тот смутился, покраснел и ответил: «Хорошо, что ты ничего не слышала!» [403].

Ольга Васильевна Гоголь-Головня была уверена, что Синельникова призналась Николаю Васильевичу в любви.

Трудно сказать, насколько могли быть близки к очарованию встречи Гоголя и Синельниковой, и вряд ли в них было именно то, чего привиделось младшей и любящей сестрёнке Гоголя, которая, как и мать нашего поэта, конечно же мечтала, чтобы Николай Васильевич отыскал ту тихую пристань, к которой мог причалить кораблик его жизни. Синельникова хотя и приходилась роднёй Гоголям, но в данный момент была свободна, и если уж вдаваться в рассуждения, то гипотетически можно предположить, что если что-то возникло бы, то что-нибудь могло и получиться. В то время союзы между кузенами и кузинами были не редкость, а уж романы – тем более. Но эти рассуждения мы оставим, поскольку они здесь лишние, а вот вопрос о том, что именно хотели увидать в отношениях Гоголя и Синельниковой сестрёнки Николая Васильевича и его мать, – это уместный вопрос, к тому же на него, пожалуй, не так трудно подобрать ответ.

Строгое пуританское воспитание сестёр Гоголя вряд ли позволяло им думать о чём-то фривольном. Скорее всего, понадеявшись на возникновение тёплых отношений между Гоголем и Синельниковой, они допустили для себя мысль, что брат их мог бы пригреться у Синельниковой, прижиться у неё в качестве доброго друга, как в иные периоды своей жизни находил приют и покой в семье Аксаковых, Репниных или Жуковских. Стоит заметить, что и сама Синельникова многое готова была сделать для этого и очень рада была бы принять Гоголя хоть в каком качестве. И кто знает, если бы над головой Гоголя чуть раньше не разразилась та история, которая превратила и его сердце, и саму его жизнь в крошево осколков, то он, пожалуй, мог бы хотя бы временами, хотя бы летними своими наездами в родной край останавливаться у Синельниковой, общаться с ней, находить отрадные, тихие минутки. Мария Ивановна Гоголь и сёстры писателя очень хотели бы видеть умиротворённого, по-новому ясного, сблизившегося с родными местами и родными лицами Гоголя. Им бы так приятно было ездить в имение Синельниковой, заставая там брата.

Но, к несчастью, оказалось, что Гоголю было поздно завязывать новые отношения, даже дружеские и простые, тяжело и поздно. И потому та мизансцена гоголевской жизни, что связана была с Синельниковой, выдалась очень и очень краткой, промелькнула, как погожий осенний денёк, который может порадовать последним теплом и солнышком, но лишь ненадолго.

Известно, однако, прекрасное письмо Марии Николаевны Синельниковой Степану Петровичу Шевырёву, в которых она с нежностью и теплотой рассказала об отношениях с Гоголем.

«Когда я впервые увидела его, то полюбила его, встретивши в нём настоящее братское сочувствие, и привязалась к нему всею силою души моей… Живя вместе с ним в кругу его родных, увлеклась его любовью к родным и заботой о них… Он сам заходил в крестьянские хаты, чтобы узнать, не терпит ли кто нужды, и часто присылал из Москвы денег для помощи бедным. Я часто удивлялась его необычайной деятельности: как среди своих литературных занятий он ещё находил время проверять прибыль и трату в имении (он ещё в юности отрёкся от своей доли, уступив её матери и сестрам); везде было видно его работу; сколько он посадил деревьев и, заметив, что я больше люблю цветы, сказал: «Оставьте их, деревья намного благодарнее – они переживут нас». Всегда после обеда учил сироту, которая жила у них, разъяснял ей уроки, и теперь она благодаря его стараниям устроена в институт. Когда не имел серьезного занятия, то в свободные минуты рисовал узоры для ковра. В 1851 году приехал к нам в село, где я живу с тетей (со стороны отца), и прожил с нами 8 дней и всё время был веселый и спокойный. Я радовалась в душе, глядя на него. Его сопровождали мать и меньшая сестра, и у нас он распрощался с нами и ними на долгую разлуку…» [404].