Когда же профессор Шевырёв попросил Синельникову опубликовать её переписку с Гоголем, Мария Николаевна отказалась, ответив: «Его писем у меня немного; они относятся лишь ко мне одной, и поэтому я не могу переписать их вам» [405].
После отъезда Гоголя из Власовки весной 1851 г. Мария Синельникова закрыла комнату, в которой он жил, и никого в неё не пускала, пытаясь сохранить в ней все так, как было при нём. Заходила туда, только чтобы вытереть пыль, поставить свежие цветы и вспомнить прошлое.
Памятная доска в Одессе на доме, в котором жил Н.В. Гоголь
Вот такой эпизод последних месяцев жизни нашего поэта. Цветы запоздалые. Однако если дотошно всматриваться в хронологию финальных месяцев гоголевской жизни, удивительных, противоречивых месяцев, каждая неделя из которых с трудом может быть уложена в логику той или иной гоголеведческой концепции, то нужно заметить, что среди этих странных недель, среди этих пёстрых дней, в один из которых Гоголь мог казаться всё ещё спокойным, деятельным и живым, а в другой – убитым и потерянным, у него, пожалуй, мог отыскаться шанс обрести вторую попытку, второе дыхание.
Гоголь, находившийся после Одессы в том новом для него, изменённом состоянии сознания, сквозь которое пробивались те душевные мотивы, которые ни много ни мало кажутся мне зачатками толстовства (уж простите вы меня за такую смелость), будто бы и готов был преодолеть груз тяжести былых катастрофических неудач, будто бы и подошёл к чему-то новому, к порогу нового дня.
Вот у него возникло что-то в душе, что-то истинное, ещё более тонкое, чем всё то, что владело им прежде, вот он подошёл к порогу серьёзных духовных исканий, вот заговорил о категориях близких к реальному прозрению, к тому, что могло бы пособить его желанному перерождению, но уже очень скоро Гоголь вернётся в Москву, к нему снова поспешит отец Матвей и ввергнет гоголевское сознание в абсурд! Матвей Александрович свалил Гоголя в кювет последнего и самого тяжкого заблуждения, несовместимого уже и с жизнью.
Лев Николаевич Толстой, как мы знаем, на пушечный выстрел не подпускал к себе проповедников, подобных отцу Матвею, хотя Церковь предъявляла на Толстого свои права, так же как и на Гоголя, ведь они оба являлись духовными лидерами немалой части русского общества. Толстой оставался в своём праве, Церковь обиделась, отлучила его от себя. Толстой не возмущался и не бранил никого из церковных лиц, он занимался другим – пустился в настоящий духовный маршрут, в настоящий поиск и, прожив чрезвычайно долго, сумел создать то, что в самом деле стало духовным сокровищем русской культуры, – роман «Воскресение».
Мог ли Гоголь при иных обстоятельствах своей жизни, отличных от тех, что явились в реальности, прийти к чему-то подобному, что удалось Льву Толстому? Это вопрос в высшей степени риторический. Понятное дело, что Гоголь и с самого начала был иным, он и развивался по-иному, и жил иначе, и разум имел совершенно не похожий на тот, что был у Льва Николаевича, но Николай Васильевич в любом случае мог попытаться уйти от прошлого, имел право на вторую попытку. Однако те люди, к которым тянулся Гоголь, – графиня, которую он, на беду свою, полюбил, и духовно-именитый человек, которому он чуть позже доверился, да и прочие столичные персоны, окружавшие его, стали препятствием на пути к действительному совершению второй попытки. И Гоголь не смог её реализовать.
Он не отыскал прозрения, да и не сумел удержаться на той тонкой грани, и, окончательно потеряв равновесие, попал в давно знакомый контур, в давно изъезженный маршрут, пустился по кругу, но теперь круг замкнулся и начал стремительно сжиматься. В жизни Гоголя теперь будто прокручивался дурной повторяющийся сон, он всё бился, всё силился создать по-новому, переделать, спасти второй том поэмы. Бывали моменты, когда казалось ему, что просветление близко, что поэма почти готова или готова вовсе, но потом над головой его снова щёлкал какой-то сигнал, и Гоголь отправлялся по кругу, а тот, как было сказано, сжимался теперь, сжимался всё более стремительно и жестоко.
Глава двадцать третья. Маршрут замкнутого круга
После своего возвращения в Москву с одесской зимовки Гоголь находился в странном возбуждении, которое словно призвано было пересилить усугубляющуюся депрессию и боль. Так бывает, когда у человека все нервы напряжены, вся душа измотана, а он пытается шутить, быть непринуждённым, рассказывать забавные истории, и, главное, продолжать привычную жизнь, даже когда под ногами будто расползаются льдины, трескающиеся под силой упрямой стихии.
Начиналось лето, а это время года являлось, по обыкновению, периодом гоголевских разъездов и путешествий. Нынче Гоголь хотел продолжать своё привычное бытьё, не слишком засиживаясь в Москве и путешествуя по её окрестностям, где располагались дачи и имения его друзей. В течение следующих месяцев он будет беспрестанно перескакивать с одной льдины на другую, то есть приезжать то к Шевырёву, то к Смирновой, то к Аксакову, время от времени возвращаясь в дом графа Толстого, задерживаясь на несколько недель то тут, то там, и в каждом из своих пристанищ он, как и прежде, будет пытаться найти возможность писать, работать над вторым томом.
Имение, где жили Шевырёвы и где Гоголю выделили отдельный флигель, постаравшись создать хорошие условия, казалось бы, как нельзя лучше располагало к работе. Ничто здесь внешне не напоминало льдину, затерянную на просторах арктических морей. Здание господского имения, которое семейство Шевырёва называло на модный лад – дачей, картинно окружали старые сосны, источавшие аромат смолы и сладковатую терпкость, погода установилась превосходная, прислуга получила чёткие инструкции от хозяев дома – не беспокоить Гоголя, не входить без вызова, да и вообще не слоняться возле флигеля.
Гоголь был благодарен за гостеприимство и постарался снова засесть за дело, опять углубиться в изматывающую работу. Николай Васильевич уже в который раз переделывал и переписывал второй том, будто распарывал по швам готовую уже вещь и принимался опять за шитьё.
Шевырёв вспоминал впоследствии: «Из второго тома Гоголь читал мне летом, живучи у меня на даче около Москвы, семь глав. Он читал их, можно сказать, наизусть по написанной канве, содержа окончательную отделку в голове своей» [406].
Да, Гоголь уже наизусть выучил текст, не умея ничего поделать с тем фактом, что сия вещь не может быть одобрена гением Гоголя. Самому ему был очень дорог этот текст, но выпустить его в печать он не мог… а нам придётся разобраться наконец, почему именно не мог он этого сделать.
В череде летних визитов Гоголя первым номером, однако, должна была явиться встреча с Александрой Осиповной Смирновой.
После своего возвращения из Одессы Гоголю очень захотелось увидеть Смирнову, он искал её в Москве, но оказалось, что Александра Осиповна отбыла в своё подмосковное имение. Николай Васильевич мигом собрался, но для визита к ней требовался какой-нибудь предлог, тогда Гоголь решил прибегнуть к помощи брата Смирновой Л.И. Арнольди и уговорить его ехать за компанию. Тот согласился, и Гоголь был рад, очень рад.
Впоследствии Арнольди так вспоминал этот эпизод: «Сестра моя переехала в подмосковную, в 25 верстах от Коломны. В одно утро Гоголь явился ко мне с предложением ехать недели на три в деревню к сестре. Я получил отпуск, и мы отправились. Гоголь был весел во всю дорогу и смешил меня своими малороссийскими рассказами; потом, не помню уже каким образом, от смешного разговор перешел в серьёзный» [407].
«Подмосковная деревня, в которой мы поселились на целый месяц, очень понравилась Гоголю, – вспоминал далее Арнольди. – Дом прекрасной архитектуры, построенный по планам Растрелли, расположен на горе; два флигеля того же вкуса соединяются с домом галереями; посреди дома круглая зала с обширным балконом, окруженным легкою колоннадой. Направо от дома стриженый французский сад с беседками, фруктовыми деревьями и оранжереями; налево английский парк с ручьями, гротами, мостиками и густою прохладною тенью» [408].
С момента приезда на родину из Константинополя, в 1848 г., это было уже не первое посещение Гоголем его доброй приятельницы. Он встречался с нею несколько раз и в Москве, и в Петербурге, успел погостить и в другом её имении – в Калужской губернии, с удовольствием и теплотой играл с её детьми. А после того как окончилась история с Виельгорской, Николай Васильевич опять потянулся к Александре Осиповне и будто снова разбудил в себе что-то, жившее прежде.
Свидетелем одной из встреч Гоголя и Смирновой, происходившей в это время, стал Сергей Аксаков. Сыну своему Ивану Сергей Тимофеевич написал тогда с некоторым удивлением: «…В присутствии Александры Осиповны [Гоголь] ничего не видит, не слышит и ни о чём, кроме неё, не думает». И далее: «Гоголь в её присутствии – описать невозможно» [409].
Что-то вновь затеплилось в сердце Гоголя, но вскоре вынуждено будет погаснуть, ведь Александра Осиповна уже не в состоянии была ответить на гоголевские чувства.
Нынче, приехав в гости, Гоголь предложил Смирновой послушать те главы поэмы, которые он считал почти готовыми. Брат Смирновой, ставший свидетелем данного момента, описал это так: «Сестра была не здорова, и чтобы рассеять её, Гоголь сам предложил прочесть окончание второго тома «Мёртвых душ», но сестра откровенно сказала Гоголю, что ей теперь не до чтения и не до его сочинений. Мне показалось, что он обиделся этим отказом» [410].
Да, встреча с Александрой Осиповной, предвкушая которую Гоголь, было дело, таил радость, не сумела принести ничего хорошего ни ей, Черноокой Ласточке, сложившей усталые крылья, ни ему, заплутавшему страннику, так и не сумевшему найти свою синюю птицу.
«Дворянское гнездо», окружённое лёгкою колоннадою, было свито не для Гоголя, и найти здесь счастье хотя бы на один денёк он не мог. А впрочем, и хозяйка дома не была здесь счастлива. Гоголь и Смирнова оказались на двух разных льдинах, избиваемых жестоким штормом арктических морей. Александре Осиповне было очень плохо, тоскливо и холодно в интерьерах изысканного великолепия подмосковной усадьбы, а для Гоголя Смирнова мало-помалу становилась посторонним человеком. И хотя ни переписка, ни общение их не прекратились, более того, когда Александра Осиповна позднее приезжала в Москву, Николай Васильевич снова виделся с нею и там, но эти встречи уже ничего не могли значить, ничему не могли помочь.