Женщины Гоголя и его искушения — страница 81 из 90

Гоголь теперь находился в отрешённости, потерянности и смятении. Мало-помалу он смирился с тем, что попытки выправить поэму тщетны, что продолжение работы над нею ведёт в никуда. И, устав биться в бессильных попытках преодолеть маршрут замкнутого круга, он понемногу иссякал.

Но вот из Васильевки пришла весть, что сестра Гоголя Елизавета Васильевна решила выйти замуж за сапёрного офицера Быкова, ещё летом сделавшего ей предложение. Гоголь мгновенно собрался и хотел ехать на свадьбу любимой сестрёнки (к Лизоньке он был по-особенному расположен). Он проделал уже часть пути, но вдруг у Оптиной пустыни, куда он не раз заезжал, чтобы помолиться, Николай Васильевич почувствовал ужасный упадок духа, оказался без сил, к тому же простыл всем телом и повернул обратно – в Москву. Гоголя кружила жестокая сила. Круг продолжал сжиматься, замкнутый круг.

«Дух мой крайне изнемог; нервы расколеблены сильно», – написал Гоголь Шевырёву 30 сентября [411].

На зиму наш герой остался в Москве, так никуда и не поехал, хотя и помышлял о новых странствиях ещё недавно. В былые годы Гоголь не мог жить без путешествий, вот и нынче коль случались минуты, когда он оживлялся, то приходило это с мечтой о дороге. Какой же русский не любит быстрой езды, увлекательных и ярких дорожных впечатлений? Люблин, Любляна, Люберцы – не важно, не так важно, куда именно направить путь, главное ведь двигаться, пребывать в движении и любить то, что ты делаешь.

Теперь Гоголь всё меньше думал о Европе, его манил Восток, воображение красочно рисовало древний Дамаск, залитые солнцем горы, колоритные образы тамошних обитателей… но случился страшный перелом. В нем что-то прервалось, окончательно нарушилось, он больше не любил свою поэму, он осознал тот факт, что утратил возможность двигаться вперёд.

И вот наступила новая зима, а Гоголь так и не уехал, он больше не колесил по свету, он бросил своё обыкновение жить в движении, кружил теперь по невидимой, но тяжкой траектории.

Последний земной приют Гоголь нашёл в том самом доме на Никитском бульваре, который, как и усадьба в Абрамцеве, сохранился до наших дней и помнит гоголевские шаги.

В первые недели наступившего 1852 г. Гоголя подстерёг удар – тяжело заболела Екатерина Михайловна Хомякова, сестра поэта Языкова, с которой Гоголь был дружен. Николай Васильевич крестил у неё сына и любил её как одну из достойнейших женщин, встреченных им в жизни. Отношения с нею были ровными, но встречи нечастыми, и потому на страницах нашей хронологии она появлялась редко (но помните, может быть, именины Гоголя, на которые она приехала верхом, «амазонкой»). Когда гостил в Москве, писатель любил находиться в её обществе, ценя дружбу этой превосходной женщины.

Но вот она заболела и умерла. Гоголя так потрясло это событие, что жизнь окончательно потеряла для него смысл, окончательно обесценилась. На панихиде он сказал: «Всё для меня кончено!» [412].

А.Т. Тарасенков – врач, который пытался лечить Гоголя в последние недели его земного существования, так рассказал об этом: «Смерть её не столько поразила её мужа и всех родных, как Гоголя. Расположенный к мрачным мыслям, он не мог равнодушно снести потери драгоценной для него особы. Притом он, может быть, впервые видел здесь смерть лицом к лицу. Постоянно занимаясь чтением книг духовного содержания, он любил помышлять о конце жизни, но с этого времени мысль о смерти сделалась его преобладающею мыслью. Приметна стала его наклонность к уединению; он стал дольше молиться, читал у себя псалтырь по покойнице» [413].


Е.М. Хомякова. Художник А.С. Хомяков


Знакомые Гоголя с удивлением стали примечать, будто он начал потихоньку прощаться с ними. Анненков так вспоминал свою последнюю встречу с Гоголем: «У него по-прежнему была артистическая восприимчивость в самом высшем градусе. Он взял с меня честное слово беречь рощи и леса в деревне и раз вечером предложил мне прогулку по городу, всю её занял описанием Дамаска, чудных гор, его окружающих, бедуинов в старой библейской одежде, показывающихся у стен его, и проч., а на вопрос мой, какова там жизнь людей, отвечал почти с досадой: «Что жизнь! Не об ней там думается!» Это была моя последняя беседа с Гоголем. Провожая меня, Гоголь сказал взволнованным голосом: «Не думайте обо мне дурного и защищайте перед своими друзьями, прошу вас: я дорожу их мнением» [414].

Вот в это самое время из Ржева в очередной раз приехал отец Матвей. И Гоголь окончательно и бесповоротно угодил под его жестокую опеку. Он искал духовного очищения, искал духовного пути, но, увы, не заметил подмены, не заметил ошибочности рецептов отца Матвея, сваливших гоголевское сознание с тонкой грани равновесия.

Пока человек жив, он не может быть до конца обречён. Если у вас перед глазами когда-нибудь оказывался человек, которого необходимо было вытаскивать из беды, выводить из тяжкой депрессии, отводить от края пропасти, уговаривая продолжать жить, то вы знаете, что это очень непросто, это требует жестоких трат, выматывает душу, гробит нервы, заставляет увидать всё новые седые волоски в зеркале. Но вытаскивать родственника, или близкого друга, всё-таки необходимо, тем более если он доверился тебе, упорствуя и впадая в безумства, но втайне рассчитывая на твою помощь.

Подать руку помощи человеку, жизнь которого катится в пропасть, стремится по наклонной, – это тяжкий и подчас неблагодарный труд, ведь надломленный человек, даже отошедший от края, далеко не всегда может забыться и стать прежним, вернее, пойти по новой дороге в этой жизни, найти достаточно сил, чтобы просто и ровно жить. Но не в том дело! Понятно, что никаких гарантий успеха не может быть и что польза от твоих заботливых усилий подчас эфемерна, однако смысл-то не в общих итогах начатого мероприятия. Смысл в том, что каждая живая душа хоть раз в жизни обязана взять на себя чужое горе и по-настоящему помочь кому-то, жертвуя всерьёз, предавая что-то мелкое и неважное, оставаясь верным чему-то большому и главному. Каждый должен хоть раз броситься в ту холодную воду, схватить друга за волосы и вытащить его. Не знаю, зачем судьба так устроила, не знаю, зачем ей наши жертвы и седые волоски, но она ставит своё условие, и оно непременно-обязательно для каждого, кто претендует на звание живой души.

У Гоголя в Москве было достаточно друзей, все эти Аксаковы, Шевырёвы, вернувшиеся из имений, они продолжали проживать в нашем городе, никуда не девались, время от времени виделись с Гоголем, но они отдалились, отреклись от него, когда поняли, что ему по-настоящему плохо и что помощь нужна всерьёз. Из всех московских друзей подходящим на роль человека, способного «вытащить за волосы», мог стать старший Аксаков – Сергей Тимофеевич.


Дом на Никитском бульваре в Москве, где жил Н.В. Гоголь


Так каким же образом он впоследствии оправдывал себя?

После смерти Гоголя он молчал, а потом, когда прошло время, рассуждая о последних днях Гоголя, говорил, в частности, следующее: «Я не знаю, любил ли кто-нибудь Гоголя исключительно как человека. Я думаю, нет: да это и невозможно. У Гоголя было два состояния: творчество и отдохновение. Первое давно уже, вероятно вскоре после выхода «Мёртвых Душ», перешло в мученичество, может быть, сначала благотворное, но потом перешедшее в бесполезную пытку. Как можно было полюбить человека, тело и дух которого отдыхают после пытки?» [415].

Странное признание, Сергей Тимофеевич! Разве можно не любить человека, который после пытки нуждается в помощи? Другое дело, что эта любовь – трудная мука, но если речь идёт о живых душах… о его душе и о вашей…

Что ж, теперь Гоголь безвозвратно угасал, силы духа покидали его, а вокруг Гоголя простирался мирок, в котором обитали все эти помещики, владевшие крепостными крестьянами, священники, жившие в ладу с помещиками, – словом, весь тот круг, основная часть которого научила теперь себя дивиться на «предсмертные чудачества» Гоголя, понемногу отвыкая от дружбы с ним, находя бесконечно весомые оправдания для себя. Все эти люди рассказывали потом, что Гоголь сам оттолкнул их.

Но среди всех этих не слишком живых душ нашёлся один примечательный экземпляр, носивший сановную рясу. Он поманил Гоголя спасением, потребовав строгого подчинения. Гоголь ухватился за общение с ним, ухватился, как за соломинку. Однако этот святой отец, как видно, и укокошил, раскрошил окончательно все гоголевские надежды на духовное перерождение, сунув Гоголю ядовитую фальшивку вместо лекарского снадобья.

Вот что вспоминал протоиерей Ф.И. Образцов: «О. Матфей, как духовный отец Гоголя, взявший на себя обязанность очистить совесть Гоголя и приготовить его к христианской непостыдной кончине, помимо прочего, потребовал от Гоголя отречения от Пушкина. «Отрекись от Пушкина, – потребовал о. Матфей. – Он был грешник и язычник…» Что заставило о. Матфея потребовать такого отречения? Он говорил, что «я считал необходимым это сделать» [416].

Принудить Гоголя говеть, отрекаясь от еды, – это жестоко и глупо, но заставлять его отречься от Пушкина – всё равно, что заставить птицу отречься от неба, заставить любящую мать отречься от родного дитя. Понимал ли Матвей Константиновский тот простой факт, что осуществляет поистине садистские действия, ломает сознание Гоголя, перебивает ему хребет?!

Трудно судить о степени возможностей критической логики Константиновского, но с определенностью можно заявлять, что отец Матвей упивался своей властью над Гоголем, сладостно упивался.

А. Тарасенков вспоминал: «Матвей Александрович, не взвешивая личности и положения, поучал, с беспощадною строгостью и резкостью проповедовал истины евангельские и суровые наставления церкви. Он объяснял, что если мы охотно делаем всё для любимого лица, то чем мы должны дорожить для Иисуса Христа, сына Божия, умершего за нас. Устав церковный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему; неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более? Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет и проч. Такие и подобные речи, соединенные с обличением в неправильной жизни, не могли не действовать на Гоголя, вполне преданного религии, восприимчивого, впечатлительного и настроенного уже на мысль о смерти, о вечности, о греховности. Притом Гоголь видел, как М.А. на деле исполнял самые строгие пустынно-монашеские установления церкви: например, много и долго молился за обедом, почти не ел, не хотел благословлять стола в среду прежде, нежели удостоверится, что нет ничего скоромного. Разговоры этого духовного лица так сильно потрясали Гоголя, что он, не владея собою, однажды прервав речь, сказал ему: «Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!» [417].