Женщины Лазаря — страница 63 из 67

Три шага до входной двери. Четыре невидимых, тряских лестничных пролета — впереди угрюмая спина уставшего врача, не уронить, не уронить, не… чшшш, потерпи, солнышко, сейчас все пройдет. Бессильный пинок подъездной двери — придержать плечом, чтоб не стукнула, не задела. Распахнутая задница старенькой скорой, ледяное, дрожащее нутро. Не плачь, заинька, папа рядом. Он никогда тебя не бросит. Я никогда тебя не брошу. Слышишь? Никогда.

Лидочка, словно услышав этот страх, вдруг обняла Лужбина за шею, ткнулась носом куда-то между ключицей и плечом так, что он почувствовал совсем близко, почти на своей коже, ее нежные, прохладные губы.

— Лидия Бо… Лидушка, — сказал он сдавленно, прижимая ее к себе.

Один маленький валенок упал еще на террасе, второй — в гостиной, но оба они этого не заметили, пораженные тем, что оказались так близко друг другу, — еще несколько часов назад совершенно чужие друг другу, едва знакомые люди.

А потом у Лужбина вдруг оказалось сто рук, и все сто были одновременно всюду, путаясь в пуговицах, рукавах, каких-то неожиданных лямках. И еще он все время бормотал — девочка моя, девочка, девочка, девочка моя — мягкими, горячими, мокрыми губами, и губы тоже были всюду, так что зажмурившейся Лидочке на секунду показалось, что Лужбин сейчас просто проглотит ее — всосет с тихим чмокающим звуком, будто макаронину, пропитанную жирным сырным соусом. Она попыталась было помочь, но честно не знала, что нужно делать, и потому просто, как ребенок, поднимала руки и сгибала коленки, чтобы было удобнее стягивать никак не прекращающуюся одежду, а Лужбин все бормотал — девочка, девочка, — и тут одежда на них двоих наконец закончилась, и Лидочка вдруг всей кожей ощутила чужое голое тело — горячее, тяжелое, местами неприятно колючее, словно шерстяное.

От страха и неожиданности она открыла глаза и в миллиметре от себя увидела лицо Лужбина, почти сумасшедшее от непонятного ей напряжения, с распухшими, будто размытыми, расплывшимися губами. Лидочка поймала взглядом громадную морщину на мокром лбу, рыжеватую щетину, невидящие зрачки, щетку коротких бесцветных ресниц, слюну, кипящую в уголке шевелящегося рта — и тут же зажмурилась снова, вся покрывшись мгновенной сизой пупырчатой гусиной кожей.

— Холодно? — испуганно прошептал Лужбин, ощутив под ладонями быстрые твердые Лидочкины мурашки, и на миг перестал тискать и вымешивать ее, словно вынутое из ледника тесто.

Лидочка, не открывая глаз, отрицательно закрутила головой — балетная шишка, растеряв последние шпильки, рассыпалась, и губы Лужбина зарылись в теплые, живые, гладкие волосы, слабо пахнущие сосновым воздухом, свежими огурцами и смешной, щекотной табачной крошкой. Лужбин тихо ахнул, словно захлебнулся этим ароматом, и завозился еще сильнее, но на этот раз Лидочка наконец уловила вектор его торопливых устремлений, и сразу стало легче, как будто в беспорядочном наборе нескладных движений появился осмысленный рисунок — уродливый, хаотичный, но все-таки — понятный. Почти танцевальный.

«Зато у меня будет дом», — некстати подумала Лидочка и послушно, как в классе, развела на плие тренированные колени.

Лужбин приподнялся над ней на вытянутых судорожных руках, перекошенный, зажатый, страшный, и Лидочка — испытывая отвратительное, дикое, тесное ощущение чего-то инородного внутри себя — вдруг ясно-ясно увидела лицо Витковского — веселое, родное, прекрасное, с маленькой родинкой на твердой горячей скуле — и не выдержала, все-таки заплакала. Тут Лужбин весь как-то перекособочился, напрягся, так что Лидочке стало страшно, что он умрет и ей придется бог весь как добираться до города — вечером, зимой, по заснеженным, сказочным, горам и долам, синим, лиловым, совершенно безмолвным. Она попыталась высвободиться, но Лужбин детским, почти плачущим голосом простонал — господи, я больше не могу-у! — а потом дернулся, и еще раз, и еще. И Лидочка поняла, что все кончилось.

В темнеющей спальне пахло потом и еще чем-то застывающим, незнакомым, странным. Лужбин сидел на краю постели, свесив ноги, рыжеватые, будто в шерстяных колючих чулках, и даже по его голой ссутуленной спине было ясно, что случилось что-то ужасное. Лидочка, которая опять не знала, что нужно делать, на всякий случай так и осталась лежать на спине, не шевелясь, и только вытерла слезы и свела вместе распахнутые колени — как будто бабочка сложила тонкие смуглые крылья.

— Тебе больно? — спросил Лужбин, не оборачиваясь и впервые обращаясь к Лидочке на «ты», как будто пот и все их смешавшиеся жидкости дали ему право на особую близость. Голос у него был скомканный, словно несвежий носовой платок.

Лидочка честно прислушалась к себе — немножко ноет травмированный мениск (верно, снег уже пошел или начнется с минуты на минуту) да странное круглое ощущение между ног, будто туда со всего размаху ударили кулаком или пришлось долго, целую вечность, скакать верхом. Вот танцевать на концерте на окровавленных, до мяса стесанных пальцах, когда подруги подсыпали ей стекло в пуанты, — это была боль. Лидочка вспомнила волну электрического, живого кипятка, в которую по щиколотку опускалась при каждом кружевном прыжке, и тихо сказала: нет, не больно.

— Прости меня, пожалуйста, — попросил Лужбин, как будто действительно сделал что-то ужасное. — Все должно было быть не так. Понимаешь, не так!

Лидочка промолчала.

Лужбин вдруг обернулся к ней всем телом, так что она увидела у него между ног то, что не успела да и не хотела ни рассмотреть, ни понять, и тут же испуганно отвернулась. Он тотчас понял и, сильно покраснев, потянул на себя край скомканного одеяла.

— Выходи за меня замуж, — сказал он тихо. — Умоляю. Выходи, пожалуйста.


Свадьбу сыграли в июне, как только Лидочке исполнилось восемнадцать (условие Галины Петровны) и сразу после выпускных экзаменов в училище (условие Лужбина, упросившего Лидочку не бросать учебу, довести дело до конца, а потом «что хочешь, что хочешь, милая, честное слово»). У Лидочки условий не было — по крайней мере, выполнимых. Конечно, она бы предпочла тихую регистрацию в загсе, но бизнес Галины Петровны и Лужбина требовал соблюдения всех купеческих политесов, так что Лидочке пришлось выдержать и выписанное из Парижа платье, и лимузины с пупсами, и Вечный огонь, и банкет. Лужбину тоже было тошно от воспоминаний о прежней свадьбе, пусть и не такой богатой, но такой же нелепой. Но больше всего его мучило то, что Лидочка его не любила. Не любила, он чувствовал. Он понимал, что поторопился, и еще лучше понимал, что не торопиться было нельзя. Стерпится-слюбится, — сказала какая-то бойкая бабенка в загсе, глядя, как Лидочка, едва шевеля бледными губами, произносит «да». Вранье, — отрезала Галина Петровна с такой злобой, что бабенка отшатнулась, испуганно распустив неровно накрашенный аляповатый рот. Галина Петровна, едва дождавшись конца церемонии, подошла к Лидочке, дернула за руку, словно хотела оторвать, и зашептала ей прямо в лицо, яростно, словно шипела.

— Вот что, девочка, я перед тобой виновата, не спорь, виновата, и ты даже не знаешь как. — Галина Петровна на мгновение перевела дух и вспомнила красавицу-бабку, к которой ходила, едва родив Борика, дура, ой, дура, и ведь некому было сказать, что дура! Бабка ведь по-честному сказала — а что ж ты не спросишь, кто платить будет, милая? И главное — чем? Все ведь на детей ляжет, на внуков. Галина Петровна закрыла глаза и услышала свой голос — ну и пусть платят, мне-то что? Бабка снова засмеялась внутри ее головы страшными ровными зубами и сказала — вот молодец, люблю!

Лидочка смотрела непонимающе, бледная, бледнее своего платья, только бриллианты на шее и в ушах горят живым, хищным, баснословным огнем. Галина Петровна не пожалела, не пожадничала — подарила внучке на свадьбу свои лучшие камни. Но не полегчало.

— Если невмоготу станет или молодого захочешь — не терпи, слышишь? Не доводи себя до греха. Бросай мужа, живи, как считаешь нужным.

— Я не понимаю, — честно призналась Лидочка.

— Ничего, скоро поймешь, — пообещала Галина Петровна и неожиданно засмеялась странным, коротким, почти рыдающим смехом. Как будто поперхнулась Лидочкиной свадьбой и теперь никак не могла откашляться.

— А от меня еще один подарок будет — жди, — наконец сказала она и, быстро повернувшись, вышла из загса.

Когда нескончаемая свадьба все-таки закончилась, Лужбины уехали домой, за город, и обоим сразу стало легче. Лето задалось неожиданно удачным, теплым, и Лидочка с Лужбиным, неустанно занимаясь хозяйством и домом, осторожно, едва прикасаясь, сближались друг с другом, так что к августу Лужбин, услышав, как жена негромко поет на кухне, сочиняя ужин, даже поверил: Лидочка полюбит его не просто когда-нибудь, а очень и очень скоро.

Когда Галина Петровна звонком вызвала его к себе в банк, он даже растерялся. Общих финансовых дел с вдовой Линдта Лужбин не имел и иметь не собирался принципиально, а о самочувствии можно было справиться и по телефону. Но ссориться с единственной родственницей жены было неблагоразумно, и Лужбин, бросив все дела, приехал, когда и куда было велено. Галина Петровна ждала его в огромном кабинете, и Лужбин в очередной раз поразился тому, какая она красивая, ненормально красивая и моложавая для своих лет. Неприятно. Рядом с ней лебезил какой-то пронырливый типчик, похожий на истасканный и обсусленный собакой тампон.

— Вот, — сказала Галина Петровна, не здороваясь. — Покупатель на ваш дом. Деньги дает хорошие, въехать хочет к осени, то есть — быстро.

— Что, — не поверил своим ушам Лужбин. — Какой покупатель? Какой дом?

— Ваш дом, — повторила Галина Петровна. — Что тут непонятного?

— А мы? — Лужбин все еще ничего не понимал.

— А вы поедете в Москву.

— Но почему в Москву? — Лужбин даже разозлиться не мог, настолько все происходящее было нелепым.

— В Москве — Большой театр, идиот. — Галина Петровна взяла со стола кипу каких-то бумаг и встряхнула. — Вот, видишь, лауреаты, делагаты, еще какие-то ебанаты и прочие деятели искусств. Все пишут петиции — Лида должна танцевать, в Большом яйца на себе грызут, что она к ним не приехала. У нее талант, говорят, что огромный — вторая Павлова, бла-бла-бла. — Галина Петровна еще раз встряхнула бумаги и бре