«Любовь, любовь… безошибочно дает счастье»
10 ноября Толстой сравнивает Валерию с Ольгой Тургеневой, той самой, женихом которой одно время считался Иван Сергеевич Тургенев: «…Ольга Тургенева, право, не считая красоты, хуже Валерии. Много о ней думаю…Видел во сне вальс с Валерией и странный случай». 11 ноября: «Написал крошечное письмо Валерии, думаю о ней очень… С Трусоном приехал домой, он отсоветывает жениться, славный человек». Не советует – значит славный…
16 ноября – вывод: «Любовь, любовь, одно безошибочно дает счастье».
Постепенно чувства слабеют, к Валерии уже «хладнокровен». Письма не радуют: «Ничего нового в письмах, неразвитая, любящая натура».
Ольга Тургенева
И уже начинает понимать, что свет клином на ней не сошелся: «Очень думал об ней. Может, оттого, что не видал в это время женщин».
То есть сомнения, сомнения и еще раз сомнения. Лев Николаевич продумывал все возможные варианты, не только продумывал, прикидывал их в повести.
Его герой собирается в Москву. Собственно, ведь и Лев Николаевич уже побывал в Москве и переехал в Петербург.
В «Семейном счастье» Маша волнуется:
«– Зачем вы едете? – спросила я значительно, с расстановкой и прямо глядя на него.
Он не вдруг ответил.
– Дела! – проговорил он, опуская глаза. Я поняла, как трудно ему было лгать передо мной и на вопрос, сделанный так искренно».
Уже видно, что вовсе не дела являются причиной отъезда. Здесь что-то другое, более важное.
Но Маша настойчива. Она чувствует недосказанность, которая может повернуться для нее большой болью, трагедией.
«– Послушайте, – сказала я, – вы знаете, какой день нынче для меня. По многому этот день очень важен. Ежели я вас спрашиваю, то не для того, чтобы показать участие (вы знаете, что я привыкла к вам и люблю вас), я спрашиваю потому, что мне нужно знать. Зачем вы едете?
– Очень трудно мне вам сказать правду, зачем я еду, – сказал он. – В эту неделю я много думал о вас и о себе и решил, что мне надо ехать. Вы понимаете зачем? И ежели любите меня, не будете больше спрашивать. – Он потер лоб рукою и закрыл ею глаза. – Это мне тяжело… А вам понятно.
Сердце начало сильно биться у меня.
– Я не могу понять, – сказала я, – не могу, а вы скажите мне, ради бога, ради нынешнего дня скажите мне, я все могу спокойно слышать.
Он переменил положенье, взглянул на меня и снова притянул ветку.
– Впрочем, – сказал он, помолчав немного и голосом, который напрасно хотел казаться твердым, – хоть и глупо и невозможно рассказывать словами, хоть мне и тяжело, я постараюсь объяснить вам, – добавил он, морщась как будто от физической боли.
– Ну! – сказала я.
– Представьте себе, что был один господин. А, положим, – сказал он, – старый и отживший, и одна госпожа Б., молодая, счастливая, не видавшая еще ни людей, ни жизни. По разным семейным отношениям, он полюбил ее, как дочь и не боялся полюбить иначе.
Он замолчал, но я не прерывала его.
– Но он забыл, что Б. так молода, что жизнь для нее еще игрушка, – продолжал он вдруг скоро и решительно и не глядя на меня, – и что ее легко полюбить иначе, и что ей это весело будет. И он ошибся и вдруг почувствовал, что другое чувство, тяжелое, как раскаянье, пробирается в его душу, и испугался. Испугался, что расстроятся их прежние дружеские отношения, и решился уехать прежде, чем расстроятся эти отношения.
Говоря это, он опять, как будто небрежно, стал потирать глаза рукою и закрыл их.
– Отчего ж он боялся полюбить иначе? – чуть слышно сказала я, сдерживая свое волнение, и голос мой был ровен; но ему он, верно, показался шутливым. Он отвечал, как будто оскорбленным тоном.
– Вы молоды, – сказал он, – я не молод. Вам играть хочется, а мне другого нужно. Играйте, только не со мной, а то я поверю, и мне нехорошо будет, и вам станет совестно. Это А. сказал, – прибавил он, – ну, да это все вздор, но вы понимаете, зачем я еду. И не будемте больше говорить об этом. Пожалуйста!
– Нет! Нет! Будем говорить! – сказала я, и слезы задрожали у меня в голосе. – Он любил ее или нет?
Он не отвечал.
– А ежели не любил, так зачем он играл с ней, как с ребенком? – проговорила я.
– Да, да, А. виноват был, – отвечал он, торопливо перебивая меня, – но все было кончено, и они расстались… друзьями.
– Но это ужасно! И разве нет другого конца? – едва проговорила я и испугалась того, что сказала.
– Да, есть, – сказал он, открывая взволнованное лицо и глядя прямо на меня. – Есть два различные конца. Только, ради бога, не перебивайте и спокойно поймите меня. Одни говорят, – начал он, вставая и улыбаясь болезненною, тяжелою улыбкой, – одни говорят, что А. сошел с ума, безумно полюбил Б. и сказал ей это… А она только засмеялась. Для нее это были шутки, а для него – дело целой жизни.
Я вздрогнула и хотела перебить его, сказать, чтоб он не смел говорить за меня, но он, удерживая меня, положил свою руку на мою.
– Постойте, – сказал он дрожащим голосом, – другие говорят, будто она сжалилась над ним, вообразила себе, бедняжка, не видавшая людей, что она точно может любить его, и согласилась быть его женой. И он, сумасшедший, поверил, поверил, что вся жизнь его начнется снова, но она сама увидала, что обманула его… и что он обманул ее… Не будем больше говорить про это, – заключил он, видимо, не в силах говорить далее, и молча стал ходить против меня.
Он сказал: “не будем говорить”, а я видела, что он всеми силами души ждал моего слова. Я хотела говорить, но не могла, что-то жало мне в груди. Я взглянула на него, он был бледен, и нижняя губа его дрожала. Мне стало жалко его. Я сделала усилие и вдруг, разорвав силу молчания, сковывавшую меня, заговорила голосом тихим, внутренним, который, я боялась, оборвется каждую секунду.
– А третий конец, – сказала я и остановилась, но он молчал, – а третий конец: что он не любил, а сделал ей больно, больно; и думал, что прав, уехал и еще гордился чем-то. Вам, а не мне, вам шутки; я с первого дня полюбила, полюбила вас, – повторила я, и на этом слове “полюбила” голос мой невольно из тихого, внутреннего перешел в дикий вскрик, испугавший меня самою».
Он бледный стоял против меня, губа его тряслась сильнее и сильнее, и две слезы выступили на щеки.
– Это дурно! – почти прокричала я, чувствуя, что задыхаюсь от злых, невыплаканных слез. – За что? – проговорила я и встала, чтобы уйти от него.
Но он не пустил меня. Голова его лежала на моих коленях, губы его целовали мои еще дрожавшие руки, и его слезы мочили их.
– Боже мой, ежели бы я знал, – проговорил он.
– За что? За что? – все еще твердила я, а в душе у меня было счастье, навеки ушедшее, невозвратившееся счастье.
Через пять минут Соня бежала наверх к Кате и на весь дом кричала, что Маша хочет жениться на Сергее Михайловиче».
В дневнике мы видим лишь констатацию встреч, разговоров, упоминание об обидах, прощениях… Толстой не раскрывает подробностей. И нет сомнений, что в повести он раскрыл все детали отношений с Валерией. И не случайно в дневнике постоянные перепады – от «не нравится», до «мила», «очень мила» и «люблю».
Да ведь и произведения-то, особенно любовные, никогда не возникают на пустом месте. Просто различна документальность изображения.
23 ноября. «Получил милое письмо от Валерии, отвечал ей, думал об Александре Петровне и вместе с тем очень и очень о Валерии».
И в тот же день подчеркнуто твердо: «Как хочется поскорее отделаться с журналами, чтобы писать так, как я теперь начинаю думать об искусстве, ужасно высоко и чисто». Именно любовь приводит к таким выводам. Именно любовь возвышает. Любовь позволяет подняться над серостью прозы и наполнить поэзией произведение, в том числе по жанру прозаическое.
А Валерия по-прежнему в мыслях:
«24 ноября…Написал крошечное письмецо Валерии. 25 ноября. […] Государь читал Детство? В зверинце барыня со сладострастными глазами. […] С ужасом думал о Валерии по случаю мины сладострастной барыни».
Вот это «с ужасом думал» очень важно. Ведь порою вот этакие мысли о женщинах заставляют холостяков воздерживаться от решительных шагов к сближению. Вот живет себе холостяк. Ловит на себе этакие взгляды, может и ответить на них, познакомиться, наставить кому-то рога. А стоит стать женатым, немедленно сам окажется подверженным подобным опасностям.
И вот Толстой с ужасом подумал о Валерии, причем подумал такое, чего она не заслуживала.
«26 ноября. Получил глупо-кроткое письмо от Валерии, поехал к Ольге Тургеневой, там мне неловко, но наслаждался прелестным трио».
А ведь Ольга Тургенева – барышня на выданье.
Маятник склоняется не к Валерии. И письма у нее глупые, и сама она себя надувает, говоря о любви, и скучно. И желание: «Ежели бы узнать так друг друга, что не прямо воспринимать чужую мысль, а так, что видеть ее филиацию в другом». В результате опять «шлялся со сладострастными целями, пьяная девка на Невском, в бане, написал холодное письмо Вальке».
Вальке? Видимо, так называл Валерию в раздражении.
«28 Ноября. Отставка вышла. Обедал. Поехал к Анненкову, Боткину, Майкову. У нее чудный голос – Wanderer. У Дружинина провели в 4 – ом чудесный вечер».
И вот уже снова общество, а Валерия где-то в совсем недалеком, но прошлом:
«29 ноября… О Валерии мало и неприятно думаю».
«30 ноября…Заехал к Александре Петровне, застал там Яковлева. Судьба спасла меня – я был на волоске. – Получил страховое и милое письмо от Валерии. Государь читал Детство и плакал».
То есть, если бы не было Яковлева, было бы то, к чему так тянуло Льва Толстого и за что он себя постоянно осуждал.
6 декабря: «побежал за девкой, был у Александры Николаевны, слава Богу, ничего. Получил 2 милых, но грустных письма от Валерии».
7 декабря. «От Валерии получил оскорбленное письмо и, к стыду, рад этому».
«11 декабря…Мне очень грустно.
12 декабря. – Утром поправил Юности первую тетрадь, написал последнее письмо Валерии,… Мне очень грустно. Видел во сне резню на полу. И коричневую женщину на груди, она, наклонившись, голая, шептала.