Женщины Льва Толстого. В творчестве и в жизни — страница 42 из 57

У Софьи Андреевны свои воспоминания:

Ясная Поляна… Софья Андреевна бывала там в гостях, но когда в гостях, видно, не так все заметно. А в своей книге она отметила:

«Вообще меня поражала простота и даже бедность обстановки Ясной Поляны. Пока не привезли моего приданого серебра, ели простыми железными вилками и старыми истыканными серебряными, очень древними ложками. Я часто колола себе с непривычки рот. Спал Лев Николаевич на грязной сафьяновой подушке, без наволоки. И это я изгнала. Ситцевое ватное одеяло Льва Николаевича было заменено моим приданым, шелковым, под которое, к удивлению Льва Николаевича, подшивали тонкую простыню. Просьба моя о ванне тоже была удовлетворена».

У нее более прозаичные, приземленные впечатления. У него – мысли о любви. 25 сентября записал: «В Ясной. Утро кофе – неловко… Гулял с ней и Сережей. Обед. Она слишком рассмелилась. После обеда спал, она писала. Неимоверное счастье. И опять она пишет подле меня. Не может быть, чтобы это все кончилось только жизнью». Каждый день уже некогда писать в дневник. Снова за несколько дней: 26, 27, 28, 29, 30 сентября. Отметил: «Я себя не узнаю. Все мои ошибки мне ясны. Ее люблю все так же, ежели не больше. Работать не могу. Нынче была сцена. Мне грустно было, что у нас все, как у других. Сказал ей, она оскорбила меня в моем чувстве к ней, я заплакал. Она прелесть. Я люблю ее еще больше. Но нет ли фальши».

Лев Николаевич отдает всего себя семье. Он прекращает занятия в Яснополянской школе и в школах других своих деревень, закрывает журнал «Ясная Поляна».

Скромность Толстого в быту продолжает поражать Софью Андреевну. Но если до столовой, спальни она допущена для совершенствования, то остальные комнаты остаются по-прежнему. Анатолий Федорович Кони, который побывал в Ясной Поляне много лет спустя, описал ту же обстановку, которая предстала перед глазами Софьи Андреевны: «На всем виднелись следы былого прочного довольства и зажиточности. Но все – и обстановка, и стены, и двери, и лестницы – было сильно тронуто временем и, очевидно, давно не знало эстетического ремонта. Мебель была старая, хотя и довольно удобная, но в небольшом количестве. Нигде не было никаких признаков роскоши и чего-либо похожего на разные bibelots и petits-riens (безделушки. – Н.Ш.), которыми полны наши гостиные, а развешанные без всякой симметрии по стенам портреты предков довольно угрюмо выглядывали из старых и местами облезлых рам».

Описал Кони и рабочий кабинет Льва Толстого.

«Когда в первый вечер, простившись, я просил показать мне дорогу во флигель, занимаемый Кузминскими, Лев Николаевич сказал мне, что я помещен на жительство в его рабочей комнате внизу, и пошел меня туда проводить. Это была обширная комната под сводами, разделенная невысокой перегородкой на две неравные части. В первой, большей, с выходом на маленькую террасу и в сад, стояли шкафы с книгами и висел, сколько мне помнится, портрет Шопенгауэра. Тут же, у стены, в ящике лежали орудия и материалы сапожного мастерства. В меньшей части комнаты находился большой письменный стол, за которым были написаны в свое время “Анна Каренина” и “Война и мир”. У полок с книгами в этой части комнаты для меня была поставлена кровать…»

Но вернемся в первые дни после свадьбы.

8 октября 1862 года Софья Андреевна писала: «Опять дневник, скучно, что повторение прежних привычек, которые я все оставила с тех пор, как вышла замуж. Бывало, я писала, когда тяжело, и теперь, верно, оттого же.

Эти две недели я с ним, мужем, мне так казалось, была в простых отношениях, по крайней мере, мне легко было, он был мой дневник, мне нечего было скрывать от него. А со вчерашнего дня, с тех пор, как сказал, что не верит любви моей, мне стало серьезно страшно. Но я знаю, отчего он не верит. Мне кажется, я не сумею ни рассказать, ни написать, что я думаю. Всегда, с давних пор, я мечтала о человеке, которого я буду любить, как о совершенно целом, новом, чистом человеке. Я воображала себе, это были детские мечты, с которыми до сих пор трудно расстаться, что этот человек будет всегда у меня на глазах, что я буду знать малейшую его мысль, чувство, что он будет во всю жизнь любить меня одну, что, не в пример прочим, мы оба, и он и я, не будем перебешиваться, как все перебесятся и делаются солидными людьми. Мне так милы были все эти мечты…»

Илья Владимирович рассказал в своей книге «Свет Ясной Поляны»:

«Для Сони началась новая, столь непохожая на прежнюю, деревенская жизнь в отдаленном имении – с мужем, его тетенькой и одинокой старушкой-приживалкой Натальей Петровной Охотницкой. В девичестве она, конечно, мечтала о каком-то отвлеченном муже – человеке «новом, чистом», который будет всегда у нее на глазах», будет любить только ее, всего себя посвятит ей. «Теперь, – пишет она в дневнике, – когда я вышла замуж, я должна была все свои прежние мечты признать глупыми, отречься от них, а я не могу».

И самый главный удар она получила в первые же дни. У Льва Толстого был свой взгляд на отношения между супругами. Он дал своей семнадцатилетней супруге прочитать свои дневники. Софья писала по этому поводу: «Все его (мужа) прошедшее так ужасно для меня, что я, кажется, никогда не помирюсь с ним».

И далее: «Разве, когда будут другие цели в жизни, дети, которых я так желаю, чтоб у меня было целое будущее, чтоб я в детях своих могла видеть эту чистоту без прошедшего, без гадостей, без всего, что теперь так горько видеть в муже. Он не понимает, что его прошедшее – целая жизнь с тысячами разных чувств хороших и дурных, которые мне уж принадлежать не могут, точно так же, как не будет мне принадлежать его молодость, потраченная бог знает на кого и на что. И не понимает он еще того, что я ему отдаю все, что во мне ничего не потрачено, что ему не принадлежало только детство. Но и то принадлежало ему. Лучшие воспоминания – мое детское, но первое чувство к нему, которое я не виновата, что уничтожили, за что? Разве оно дурно было? Он протратил свою жизнь, свои силы и дошел до этого чувства, пройдя столько дурного; оно ему кажется так сильно, так хорошо потому, что давно, давно прошла та пора, когда он сразу мог стать на это хорошее, как стала я теперь. И у меня в прошлом есть дурное, но не столько.

Ему весело мучить меня, видеть, как я плачу оттого, что он мне не верит. Ему бы хотелось, чтоб и я прошла такую жизнь и испытала столько же дурного, сколько он, для того, чтоб и я поняла лучше хорошее. Ему инстинктивно досадно, что мне счастье легко далось, что я взяла его, не подумав, не пострадав. А я не буду плакать из самолюбия. Не хочу, чтоб он видел, как я мучаюсь, пусть думает, что мне всегда легко. Вчера у дедушки (А.М. Исленьев, дед С.А. Толстой, приезжал в эти дни в Ясную Поляну с дочерью Ольгой) я пришла сверху нарочно, чтоб его увидать, и когда я увидала его, меня обхватило какое-то особенное чувство силы и любви. Я так любила его в ту минуту, хотела подойти к нему, но мне показалось, что если до него дотронусь, то мне уж так хорошо не будет, что это будет святотатство. Но я никогда не покажу и не могу показать, что во мне делается. У меня столько глупого самолюбия, что если я увижу малейшее недоверие или непонимание меня, то все пропало. Я злюсь. И что он делает со мной; мало-помалу я вся уйду в себя и ему же буду отравлять жизнь. И как жаль мне его в те минуты, когда он не верит мне, и слезы на глазах и такой кроткий, но грустный взгляд. Я бы его задушила от любви в ту минуту, а так и преследует мысль: не верит, не верит. И стала я сегодня вдруг чувствовать, что он и я делаемся как-то больше и больше сами по себе, что я начну создавать себе свой печальный мир, а он свой – недоверчивый, деловой. И в самом деле показались мне пошлы наши отношения. И я стала не верить в его любовь. Он целует меня, а я думаю: «Не в первый раз ему увлекаться». И так оскорбительно, больно станет за свое чувство, которым он не довольствуется, а которое так мне дорого, потому что оно последнее и первое. Я тоже увлекалась, но воображением, а он – женщинами, живыми, хорошенькими, с чертами характера, лица и души, которые он любил, которыми он любовался, как и мной пока любуется. Пошло, правда, но не от меня, а от его прошедшего. Что же мне делать, а я не могу простить Богу, что он так устроил, что все должны прежде, чем сделаться порядочными людьми, перебеситься. И что же мне делать, когда мне горько, больно, что мой муж попал под эту общую категорию. А он еще думает, что я не люблю его; так что же бы мне за дело было, если бы я не любила его, кто и что занимало его прежде, теперь или будет занимать когда-нибудь потом. Дурно, безвыходное положение; как доказать любовь человеку, который с тем женился, что я иначе не могу, а она меня не любит. А есть ли минутка в моей жизни теперь, где бы я вызвала что-нибудь из прошедшего, чтоб я пожалела о чем-нибудь, или есть ли минутка, когда бы я не только не любила его, но могла бы подумать о возможности разлюбить его. И неужели в самом деле хорошо ему, когда я плачу и начинаю чувствовать сильнее, что у нас есть что-то очень непростое в отношениях, которое нас постепенно совсем разлучит в нравственном отношении. Вот, кошке – игрушки, а мышке – слезки. Да игрушка-то эта не прочна, сломает – сам будет плакать. А я не могу выносить того, что он меня будет понемножку пилить, пилить. А он славный, милый. Его самого возмущает все дурное, и он не может переносить его. Я, бывало, как любила все хорошее, всей душой восхищалась, а теперь все как-то замерло; только что станет весело, пристукнет он меня».

Но и этих впечатлений мало. Мало дневника. Был и еще один удар…

«Влюблен, как никогда!..»

Вернемся же к семейным делам и заботам писателя.

Софья Андреевна Толстая писала: «Спасибо и за то, что, кроме меня, никого не любил Лев Николаевич, и строгая, безукоризненная верность его, и чистота по отношению к женщинам была поразительна. Но это в породе Толстых. Брат его Сергей Николаевич тоже прожил честную женатую жизнь со своей немолодой уже давно цыганкой Машей, некрасивой и совершенно ему чуждой по всему».