Женщины Никто — страница 35 из 42

Неужели в посветлевшей к старости, словно застиранной голубизне этих наивных глаз еще ворочаются трезвые мысли? Неужели она понимает?

— С чего же ты взяла, что умрешь? — затаив дыхание, спросила она. — Что за глупости тебе приходят в голову?

Мать посмотрела на нее внимательно и так осмысленно, что Ире еще больше стало не по себе.

— Мамочка, это все любовь, — наконец сказала она. — Люблю его, не могу. Ну почему ты не разрешаешь мне с ним встречаться? Я ведь умру, убьюсь, вот честное же слово, убьюсь. Ну почему, почему, почему?

Ира вздохнула, не то разочарованно, не то облегченно.

— Успокойся. Ты все, как всегда, перепутала. Сейчас начнется кино, а мне надо идти. Ко мне подруга пришла.

Нинель крутилась перед зеркалом, напевая хит Мадонны «Like a Virgin». На ней было синее платье, которое удивительно ей шло, складки и драпировка скрывали ее худобу, которая в ранней юности смотрелась по‑статуэточному изящной, а с возрастом трансформировалась в неаппетитную сухопарость. Белый воротничок оттенял желтизну ее скуластого злого лица. Ирочка даже не сразу поняла, что это похоронное платье, которое она едва успела закончить.

— Что это ты, что ты делаешь?!

Нинель обернулась, смущенная.

— Ну прости. Мне так захотелось померить. Что тебе, жалко, что ли? Слушай, а может, дашь мне его поносить?

— Шутишь, что ли? Ты вообще соображаешь, что несешь?!

— Ну ладно, ладно, — поникла плечами Нинон. — Просто оно такое красивое, а я… Черт, помнишь, я тебе говорила о сайте знакомств? В общем, я тебя немного обманула. На самом деле я уже разместила там анкету две недели назад.

— И что дальше? — без эмоций спросила Ирочка.

У Нинель вдруг подкосились ноги, и она рухнула на старенький пуф для обуви. Обхватила голову руками и начала раскачиваться, словно умалишенная. А глаза горят. И щеки красные. Ира забеспокоилась, засуетилась, воды принесла, потом виски. Неужели вот так, буднично, можно сойти с ума?

— Не волнуйся, — прохрипела Нинель, залпом осушая бокал. Выпила виски и не поморщилась, как боцман пиратской шхуны. — Я просто разнервничалась. Ирка, я мужчину встретила.

«Все это я слышала уже тысячу раз, — грустно подумала Ирина. — Сейчас она скажет, что мужчина тот похож на Джорджа Клуни и что она жить без него не может».

— Он похож на Клуни, — умоляюще сказала Нинель. — И я не могу без него жить. Нет‑нет, это не то, что было раньше! — засуетилась она. — Ир, поверь мне! Я знаю, у меня репутация ни к черту, и я так часто тебя обманывала!

Это что‑то новенькое. Нинель была не из тех, кто признается в собственном вранье. Как барон Мюнхгаузен, она умело возводила многоярусную конструкцию вымыслов, мечтаний и бесхитростной лжи. И ничуть не смущалась, когда ее ловили на несовпадениях.

— Думаешь, я сама не понимала, что ты мне не веришь? Думаешь, я сама относилась к этому всерьез? — нервничала Нинель. — Это была такая игра, понимаешь? Мне нравилось чувствовать себя желанной, нравилось, черт возьми, покупать эти глупые красные синтетические трусы, хвастаться ими тебе, а потом складывать аккуратными стопками в шкаф, потому что хлопчатобумажное белье куда удобнее. Знаешь, сколько у меня трусов этих скопилось?! Семь полок, как у долбаной фетишистки.

— Нин… Может, водички? — всерьез забеспокоилась Ирочка.

— И вот… он, — глядя в пустоту, слабо улыбнулась Нинель. — Я с ним уже две недели переписываюсь. И даже трижды разговаривала по телефону. А завтра мы договорились встретиться. Хочешь, я тебе его фотографию покажу? Он мне прислал!

Не дожидаясь ответа, она схватила с пола сумку и принялась суетливо рыться в забитых разным хламом отделениях. Наконец извлекла захватанную фотографию с примятыми уголками. Нинель всегда отличалась патологической неаккуратностью. Ира приняла снимок из ее рук, взглянула, усмехнулась.

— Правда, он похож на Джорджа Клуни?

Мужчина на фото был похож на хронического язвенника — бледный, с вымученной улыбкой и впалыми щеками. Но чтобы не обидеть подругу, Ирочка подтвердила: да, правда.

Нинель расцвела.

— Понимаешь, у меня предчувствие. Вчера мы четыре часа подряд проговорили по телефону. Я ему рассказала все‑все. Он даже знает, какая у меня группа крови.

— Может быть, он похититель органов для трансплантации? — мрачно предположила Ирина.

— Тьфу на тебя, — обиделась Нинель. — Он — мужчина всей моей жизни. И завтра мы идем в ресторан. И я так волнуюсь, как девчонка. И с одной стороны, мне это нравится, с другой — нет. Я дура, да? — помолчав, спросила она.

— Похоже на то, — безжалостно подтвердила Ирочка, прекрасно зная, что Нина не обидится. — Ну а от меня‑то ты что хочешь?

— Ир… — сконфузилась она, — платье‑то… Ну ты сама подумай, зачем ей такое платье? — Ее руки нервно комкали подол. — Она такого и не носила никогда. А мне так идет. Бог даст, она и поживет еще. Нехорошо так, в самом деле, при живом человеке похоронное платье шить.

— Бери, — поникла плечами Ирочка. — Что с тобой сделаешь. Я другое сошью. Все равно вечерами дома.

Нинель притянула ее к себе, уткнулась раскрасневшимся лицом в ее плечо, замерла, как пригревшаяся на камне змея. Ирочка была полная, теплая, как плодородная земля, а Нина — сухая, твердая, с ранними морщинками.

— Ир… А может, того… Споем?

— Ну давай споем, — без энтузиазма согласилась Ирина.

Они вернулись в гостиную, уселись рядом на диван и тихо, с чувством, затянули:

— Не слышны в саду‑у даже шорохи…

«Все здесь замерло до утра‑а!» — тихонько подхватила в своей комнате Евдокия Семеновна.

Старческий голос хрипловато дребезжал, норовил ухнуть вниз, безбожно путая ноты, но Евдокия этого не замечала. Сама она слышала хрустальные переливы юных голосовых связок, которые не поливали водкой в минуты печали, не обкуривали «Казбеком», не опаивали горячим чаем, не надрывали в ежедневных разговорах, спорах, истериках — юный серебряный голос во всей его мочи. Пела она сквозь улыбку, смакуя каждое слово. Ей было восемнадцать, восемнадцать, восемнадцать лет, и каждый день она наряжалась в белые платья, танцевала, играла фортепьянные этюды восхищенным гостям и тайком от матери подрисовывала брови и чернила родинку над губой. Каждое утро она подскакивала с кровати навстречу солнечным зайчикам, шелковым туфлям, ванильным духам, пыльному асфальту, разбрасывающим пух тополям, вишневому компоту, побренькивающим трамваям, рыночной сутолоке, гитарным романсам, томику Цветаевой, пористому хлебу, звонкой болтовне, юбке солнце‑клеш. Она была влюблена, молода и счастлива.

Иногда сквозь эту золотую негу прорывались другие непрошеные образы: резкий запах лекарств, жухлые обои в незнакомой неуютной комнате, вонючий козий платок, бессильная морщинистая рука с пожелтевшими твердыми ногтями. В ее голову врывались чужие воспоминания. Вот она стоит на пороге роддома с перевязанным красной лентой тоненько попискивающим кульком. Кто прячется в одеялах, кто? У нее, Евдокии, нет детей, она слишком молода. Почему все говорят, что ей повезло, родить в сорок лет?

Вот она плачет, уронив голову на кухонный стол, а чужой мужчина, небритый, болезненно бледный, с ранними залысинами, что‑то ей говорит, резко и зло. Евдокия понятия не имела, кто этот мужчина и почему он так с ней обращается, зато она знала точно, что у него есть другая женщина и он хочет уйти. Даже имя этой женщины почему‑то знала — Зинка.

Вот она, намотав на руку старый ремень, носится по квартире за чужой вертлявой девчонкой. Опять принесла двойку. Опять опрокинула кастрюлю и пролила суп. Евдокия на трех работах пашет, чтобы эту маленькую мразь содержать. А та ее ни в грош не ставит, эгоистка проклятая. Откуда эти мысли, откуда?

Вот она, плотно сжав губы, с ненавистью смотрит на молодую девушку. Некрасивую, нескладную, зато молодую, белокожую, с естественным ярким румянцем. Девушка говорит: «Мама, ну что тебе, сложно, что ли? Я тебе билеты в Ленком взяла. Не пропадать билетам же!» А Евдокия, презрительно скривив губы, отвечает: «Я буду спектакль смотреть, а моя дочь мужика приведет? Проститутка малолетняя. Я всю жизнь на тебя положила, а у тебя никаких мыслей, кроме мужиков поганых!» — «Но мне восемнадцать», — растерянно отвечает дочь.

Эта сцена почему‑то представлялась ей много раз. Причем белокожая румяная девица становилась все старше и тусклее, время вытягивало ее лицо, выдергивало и белило волосы, сушило и обесцвечивало глаза. А разговор был все тем же. А когда ненавистная девица, нарумянившись, собиралась уходить, Евдокия зачем‑то хваталась за сердце, оседала вниз по стене и слабеющим голосом шептала: «Не надо „Скорую“… Отпусти меня, пожалуйста». И краем глаза наблюдала, как суетится дочь, и почему‑то это было приятно.

Иногда Евдокия думала, а вдруг все это правда? Вдруг юбки солнце‑клеш, шелковых туфель и фортепьянных романсов давно нет, а желтая морщинистая плоть и бесцветная некрасиво располневшая женщина, каждое утро впихивающая в ее рот пригоршню разноцветных таблеток, есть? Но тут же сама себя одергивала.

Нет, нет, ничего этого не было, никогда.

Все впереди.

И снова Анюта сидела в прокуренном баре, в котором ей совсем не нравилось, и снова пила разноцветный коктейль, который казался ей чересчур сладким и крепким, и снова ждала мужчину, с которым у нее, скорее всего, ничего не получится.

Ее второе свидание, организованное брачным агентством. На этот раз она должна встретиться с бизнесменом сибирского происхождения по имени Николай. Судя по трем фотографиям, которые ей показали в агентстве, он был классическим сибиряком — косая сажень в плечах, богатырский рост, здоровый яркий румянец, открытая улыбка на простом русском лице. В общем, совсем не ее тип мужчины. С детства Анюте нравились актеры, которые играли не румяных красноармейцев, а белогвардейских подлецов. Субтильные, невысокие, бледные, с благородным высоким лбом и, возможно, чуть удлиненным аристократичным носом, тонкими усиками над жесткой губой, изящными музыкальными пальцами. И чтобы никакой пошлой показухи — мощных перекачанных бицепсов, бычьей шеи. Казалось бы, откуда в ней это эстетство? Ее Вася был именно таким. Он был сильным, н