Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы — страница 85 из 117

Там к нему в камеру скоро вошел толстый огромный с большими рыжими усами городовик с плетью в руках. Прищуривая один глаз и прицеливаясь, он размахнулся ловким хлестом. Петро, как тигренок, прыгнул в угол, где раньше видел какую-то забытую дубинку, и кинулся на полицейского. В миг он был окружен в своем углу 4-мя здоровыми городовиками. Но он один так яростно и так долго боролся с ними, что они справились с ним, когда уже сами были изрядно покалечены. Всем 4-м пришлось потом прибегать к хирургической помощи: одному отняли руку, другому вынули глаз и т. д. Ни один не догадался пустить в ход револьвер, хотели справиться с этим на вид мальчиком врукопашную. Но этот мальчик был гибок и силен, как стальная пружина.

Его обессилила потеря крови из выбитого глаза, и он упал в обмороке прямо им на руки. Тут уж с ним наигрались досыта. Когда его принесли в тюремный лазарет, он представлял собой какой-то сверток из крови, лохмотьев, мяса и костей. Глаза выходили из орбит; один потом удалось вылечить, другой пришлось вынуть. Обе руки и ноги, были вывернуты «на изнанку», так что пятки приходились наперед, пальцы ног назад и т. д. Весь был исколот штыком, изорван и иссечен плетью, вся голова была в поранениях.

В лазарете Сидорчук попал к врачу-еврею, который лечил его с величайшим вниманием; заложил руки и ноги в лубки, оперировал глаз, залечил все раны и поднял силы в очень короткий срок.

П. Сидорчук был первым русским, выступившим с террором на погромщиков, и еврейство всего города было в страшном волнении. Население тех улиц, где он бежал и где его они своими руками ловили, было в отчаянии, присылало просить прощения и совершенно гласно собирало деньги на организацию его побега.

Здоровье приливало к Петру быстро. Назревал побег. Обеспокоенное чрезвычайным сочувствием к Петру всего города, правительство поторопилось с судом, и в тюрьму за ним явился конвой. Но за время болезни и выздоровления Петро успел перезнакомиться со всеми заключенными уголовными. Они не только полюбили его, но воспылали обожанием, чуть на него не молились. Его геройское сражение с 4-мя их врагами-избивателями покорило их сердца. Они резко воспротивились увозу его в суд. Петро объяснял, доказывал, — все было тщетно. Надзиратели были вытолкнуты, двери забаррикадированы. Администрацией были введены войска в коридоры, и началась злодейская и подлая стрельба в запертых, как в мышеловку, людей. Арестанты падали в крови, убитые и раненые. Другие не сдавались. Петро кидался от одного заправилы к другому, умолял, почти с рыданиями, рвался к двери. Они его связали по рукам и ногам, положили на нары и стали готовиться к рукопашной по взломе дверей. Стрельба, сопротивление и обструкция длилась несколько часов, пока, наконец, конвою не удалось вырвать Сидорчука.

На суде Петро не признал за «наемными продажными судьями» и пр. и пр. права судить его, отказался с ними разговаривать и говорил в таком резком, оскорбительном тоне, что его вывели. Он сопротивлялся, его тащили силой, зажимали рот, но он успел сказать все, что полагалось. Все повскакали с мест, бледные, пораженные. Петро кричал свои обличения, вырывая свои неистовые уста из зажимающих их жандармских ладоней.

Он был приговорен к смертной казни. Его сразу же увезли в другой город — в Острог, в крепость, где он ждал смерти три месяца. Казнь задержалась из-за добывания неимевшегося в наличии палача, а потом началось осеннее предреволюционное общественное оживление, и, должно быть, этим надо объяснить замену смертного приговора каторгой.

В газетах же, между тем, уже промелькнуло сообщение, что он казнен. Мать кинулась в городок Острог, не веря своему горю. Приехав в тюрьму, застала в конторе по какому-то случаю прокурора и другие власти. Сразу же истолковала себе их сборище только что выполненной казнью над сыном. Машинально отдала свои бумаги; слова не повиновались ей. Начальник, удивленный, поторопился позвать к ней сына. Тот вбежал и остановился вкопанным.

— Мама, почему у тебя волосы белые и что с тобой, На него в упор смотрело помертвевшее серое лицо с округлившимися от ужаса глазами. В эти короткие минуты ожидания окончательной вести мать из красивой молодой женщины стала седой старухой.

По отмене смертной казни Петро из крепости города Острога был привезен в Москву, в Бутырки. В Бутырках в это время не признавали деления каторжан на политических и уголовных, и Петро бритый, закованный и переодетый, был помещен в общей камере с уголовными каторжанами. Он — прирожденный массовик. Его горячее в любви и ненависти сердце сказывается с первой минуты знакомства. Уголовные скоро его полюбили, слушались его, организовали самозащиту от произвола мелкого надзора и скоро во всем каторжном коридоре наступила какая-то новая полоса — доснимались кандалы, завязались связи с другими камерами, прекратился мордобой без отпора. Петро среди осужденных на каторгу сыскал много матросов — политических каторжан. Он начал лекции. Всю ночь он, сам небольшой знаток наук, готовился, а днем читал в уголку то одной, то другой кучке товарищей лекции по политической экономии и истории. Лекции удавалось хранить в секрете, но новый дух нельзя было спрятать. Надзиратели злились, пробовали побороть своим судом «каторжную тварь», потом донесли начальству. Начальник Бутырской тюрьмы был царь и бог. Его приход в тюрьму был событием. Трепетали не только арестанты, но и надзор и конвой. Все тянулось в струнку, подбиралось, пряталось. Он ввалился со свитой надзирателей.

— Где здесь одноглазый дьявол (у Петра был выбит глаз при аресте), который мутит мне всю тюрьму? Подать его сюда!

Каторжане, предвидя изоляцию от Петра и всякое худое с ним уже наперед, не позволили ему показаться начальнику и запрятали его, маленького, худенького человечка за свою могучую шеренгу. Начальник стал грозить камере. Петро нельзя было удержать.

— Вот я!

— Ты что ж это, подлец, делаешь! — заорал начальник. Петро побелел и затрясся.

— А ты кто такой, что смеешь лезть ко мне на ты и подлецом звать. Ты сам подлец и палач, и кровопийца…

Начальник обомлел, ему перехватило дыхание. Он топтался на ногах, мычал, потом раздался не крик, а рев:

— В кандалы!.. Розог!.. Запорю!..

Петро рвался к нему и кричал одно оскорбление за другим. Его схватили и потащили. Закованный по рукам и ногам — и так тесно закованный, что руки ничего не могли делать, — он был брошен в Пугачевскую башню. Там он ждал. Каждая минута его жизни в эти страшные три дня была трепетом ожидания. — Как, как покончить с собой?.. В конце смотрят, ни руки, ни ноги не шевелятся широко, повеситься невозможно. Голову о стену разбить не дадут…

И все таки он знал, что он не позволит прикоснуться к себе. У него душа умирала в эти дни, и светлой точкой была только надежда, что ему удастся себя убить.

Вдруг начались какие-то странные звуки в городе, будто стрельба, шум; в самой тюрьме движение, тревога. Невозможно было угадать. К башне, наконец, застучало много сапог. Весь напрягся, сердце вырывалось из груди — за мной?..

Дверь открылась. Молча сняли с него кандалы, молча отвели назад в камеру. Там он узнал, что начались дни «свободы» — 17 октября, манифест, демонстрации на улицах; подхождение к тюрьмам и пр. и пр. И он, и Куликовский, сидевший в это время тоже в Пугачевской башне (с.-р., убивший московского градоначальника Шувалова[195]), называли потом происшедшее с ним чудесным избавлением.

Вскоре после этого Петро был привезен в Нерчинскую каторгу. По дороге на этапах, в тюрьмах, при остановках он был на своем посту. Невозможно пересказать несчетное количество его выступлений и похождений всегда определенного направления. Товарищи обожали его. Власти ненавидели до корч, он отвечал им тем же.

По переводе Петра из Александровского завода в Акатуй началась для него совсем иная жизнь. Он и Куликовский были там, кажется, единственными профессиональными революционерами, революционерами по призванию, стремящимися критическую мысль сочетать с нравственными убеждениями и, главное, с действенным проведением их личной и общественной жизни. Многие пережитки среды многим приходится переломать в себе и переделать, чтобы хотя чуточку быть достойным тех начал братства и равенства, в борьбе за которые социалистические партии зовут умирать. Петро не задавался никакими большими целями, но он без колебаний и рефлексий всегда инстинктивно знал, что он должен и может сделать, и от других требовал того же. Знал, что оскорбляет идею революции и что ее возвышает. Он только не умел сообразоваться с различием людей и не видел меры отпущенных каждому сил. Он уважал человека вообще, уважал каждого отдельно, а, видя в нем унижение образа человеческого, переходил в ярость и почти зубами и ногтями тащил его к лучшей части души в нем самом же.

Тех, кто называется представителями «массы», Петро любил восторженной любовью. Да он и сам был тот же представитель массы, только с красивой гипертрофией нравственного начала. И вот он застал эту массу в периоде его глубокого падения. Он не узнавал своих друзей матросов, которым он в углах Бутырской камеры под угрозой общей порки читал политическую экономию, у которых глаза загорались при открытии научного обоснования своего бунта, когда целые вечера проходили в толковании прибавочной стоимости или в задушевных беседах об искании правды и установлении справедливости. Попав в небольшом количестве в общий котел с уголовными и невинно осужденными «политиками», большинство приняло привычки уголовного каторжного бытия. Шел повальный картеж, пьянство, поножовщина. Пропивалось и проигрывалось все имущество. Личности стирались в дыму, угаре, похабной брани и бездельническом шатаньи и валяньи. Петр Александрович Куликовский, умный и крупный работник, один не мог стать сдерживающим началом, благодаря своему характеру необыкновенной мягкости, деликатности и скромности, почти робости. Петро с ним и Семеном Фарашьянцом принялись сразу же за организацию небольшой тесно сплоченной группы, и она, воодушевляемая пылом Петра, стала бороться с развалом.