Акт на Плеве должен был по первоначальному заданию Б. О. произвести Каляев; потом вышло так, что пошел на него Сазонов. Из-за огромных трудностей акта (почти невозможность поимки Плеве) Сазонов предлагал себя только для задержки экипажа, предоставляя нападение на министра другим боевикам. Он хотел кинуться с бомбой под ноги быстро несущимся лошадям. Это было отклонено содрогнувшимися товарищами. Но, бросая уже сам бомбу в карету Плеве, все же, для большей уверенности, оставил между собой и местом взрыва такое малое расстояние, что надо считать случайностью и чудом спасение его от смерти. Изорван, опален и изранен, он был потом столь тяжко избит, что долго находился на краю смерти. Молодой организм победил, однако, и боль, и болезнь, и мы встретили его здоровым.
Он рассказывал, что, подбежав с бомбой к карете Плеве, встретился с министром глазами. Тот, должно быть, все сразу понял. Увидел свою смерть… И ужасный взгляд, полный дикого испуга, приковался к стеклу. Егор, вспоминая и пытаясь передать, какой был этот взгляд, содрогнулся тогда заново.
Еще Егор рассказывал, что особенно тяжелым было для него опасение во время болезни сказать что-нибудь лишнее. Взрыв помимо поранения головы и тела, причинил ему, наверное, мозговое сотрясение, и у него было долгое горячечно-бессознательное состояние. Когда в бреду Егор открывал глаза, он всегда видел наклонившиеся над собой лисьи морды шпионов, жадно слушавших его бред и вставлявших провокационные замечания ему в тон. И пронзенный острым ужасом, что, может быть, он выдает, и чувством полного своего бессилия в борьбе с болезнью, Егор впадал опять в полное бессознание, унося с собой туда ощущение самого величайшего горя и позора для революционера.
В одно из его минутных опамятований шпион, переодетый в докторский белый фартук, сказал ему с хорошо имитированным пафосом:
«Что вы наделали? От вашей бомбы погибло 40 человек, и убили маленькую 4-летнюю девочку!»
Егор потом (по рассказам медицинского персонала) рвал с себя все повязки и бился, и метался в удесятеренных больным мозгом страданиях. Ему чудились сорок убитых и среди них разорванная девочка с золотыми кудрями. Такая девочка действительно бежала по залитому солнцем тротуару перед ним с мячиком и звенела серебряным смехом, когда он шел со своим смертоносным орудием в руках по направлению к месту проезда министра. О девочке Сазонов, должно быть вспоминал в бреду, и шпионы использовали это в своих целях. Ни сорок человек, ни девочка убиты, конечно, не были.
После первых часов ареста Егора уже не били по взорванным ранам сапогами, физически его уже не мучали, наоборот, лечили и ухаживали, но, увидев, что он из себя представляет, палачи нашли способ длительного утонченного мучительства над его нежной и совестливой душой, трепетавшей причинить лишнее зло даже своим врагам.
Придя в себя и начав оправляться, он укрепился в убеждении, что он все выдал. Горе его было безмерно. Он не смел ни на кого поднять глаз, чувствуя себя «предателем». Считая себя уже отсеченным от партии, автоматически отключенным, решил на суде не объявлять своей партийности и ничем не объяснять своего поступка, предоставив расправляться с собой, как с уголовным убийцей.
Через полгода, в 1905 году, сидевшая в предварилке Екатерина Адольфовна Измаилович, позднее расстрелянная (27 января 1906 г.) за покушение на вешателя матросов адмирала Чухнина, прочла в одной из книг тюремной библиотеки написанные точками за подписью Сазонова, содержавшегося до суда тоже в предварилке, слова, дышавшие отчаянием предсмертного завещания:
«Не давайтесь врагу живым в руки. Он ужасен».
Только разговор с адвокатом успокоил Егора.
Акт над Плеве имеет большое историческое значение. Плеве был истинным диктатором замученной России. Все меры по удушению каких-либо освободительных попыток рабочих и крестьян исходили от него. Экономическое угнетение трудящихся командующими классами при этом министре внутренних дел чрезвычайно усугубилось ненормально возросшим полицейско-политическим гнетом. Единственным руслом, куда искусственно пытался направлять Плеве народную стихию злобы и отчаяния, были страшные еврейские погромы, ловко инспирируемые и организуемые агентами-провокаторами школы Плеве.
Смерть Плеве праздновалась, как общее воскресение. На улицах знакомые обнимались с радости, незнакомые приветствовали друг друга. Торжество рабочих в столицах, русского общества во всей стране было так неприкрыто, общественное мнение было до того единодушно в своем требовании смягчения участи Сазонова, что правительство не посмело его казнить, и он приговорен к бессрочной каторге. А два манифеста подряд (рождение наследника и 17 октября 1905 г.) сократили каторжный срок настолько, что он кончался в январе 1911 года, почему Сазонова и поторопились убить до выхода его на поселение.
По переводе из Шлиссельбургской крепости в Акатуй вместе с Гершуни, Карповичем Егор жил в небольшой библиотечной комнате с Гершуни и с Сидорчуком, где Егор и нес обязанности тюремного библиотекаря. Его стараниями было собрано много ценнейших книг по всем отраслям знания. Эту собранную им библиотеку потом делили по частям при общей нашей рассылке по всем тюрьмам Нерчинской каторги. Ее же акатуйский начальник, Шматченко, потом усердно жег и делал всяческие изъятия. И все-таки мы в 1911 году во второй свой приход в Акатуй, где уже прожили до 1917 года, застали порядочную библиотеку, которую, уходя, увезли в Читу.
В небольшой библиотечной комнатке около Егора всегда сидело несколько человек, а он вечно писал — или корреспонденции к книгоиздательствам и на волю к товарищам, или каталоги — своим мелким бисерным почерком редкого изящества и односложно со всеми переговаривался, никогда почти не попадая в тон непрестанно разгоряченному Петро Сидорчуку. Когда Петро, влетал в камеру (он не умел входить) с каким-нибудь вопиющим, по его мнению, фактом новой проделки «прошенистов», Егор, поблескивая тихонечко глазами на Петрика, продолжал обычно вырисовывать свои буквочки. Но если факт действительно вопиял, вставала с места и Егорова высокая худая фигура. Румянец заливал все лицо, и он глухим, неровным по звуку из-за глухоты, голосом с волжским выговором на «о» начинал узнавать подробности от Петра, видимо внутренне волнуясь и часто переспрашивая, так как не всегда все ясно слышал. Егор отличался огромной выдержкой, и интересно было глядеть на них вдвоем, потому что Петрик сыпал «фактами» и руганью, кричал во все горло, бледнел, краснел, чуть не плакал от злости; сжатые кулаки его махали во все стороны, и только Егор мог хотя чуточку вводить его в норму.
В библиотечной же комнатке в уголке, за деловым разговором с Григорием Александровичем, иногда виднелась изящная фигура невесты Егора, пользовавшейся, как и все приехавшие на свидание правом свободного входа в тюрьму, Марии Алексеевны Прокофьевой. В юности Егора М. А. была большим его другом. Их отношения, как и отношения Егора с матерью, могли бы служить темой красивой поэмы. Девушка с серо-зелеными огромными лучистыми глазами, со строгим взглядом, прозрачным, бледным, тонким лицом и золотыми косами, вся нежная, точно пронизанная светом души своей и в то же время строго-серьезная, — она производила на нас в свой приезд в Акатуй большое впечатление. Она гармонировала с Егором без единого диссонанса. Егор смотрел на нее из своего угла удивленно любящими глазами и редко решался бывать с ней вместе.
«Я почтительно посторонился», — говорил он мне, — имея в виду, что «Ма», как звали ее библиотечные обитатели, приехала в Акатуй для устройства побега Гершуни.
М.А. в 1908 году была арестована и осуждена в ссылку по обвинению в косвенном участии в деле о заговоре на жизнь Николая Романова. Из ссылки она бежала за границу, откуда вела особенно оживленную и регулярную переписку с Егором. Письма ее, крупного, умного и интересного человека, много вносили в жизнь Егора. Сильная и твердая в своей вере и любви, она жила надеждой на его близкое освобождение и на встречу с ним. Год его боевой, изолированной от всех работы, 7 лет каторги — 7 долгих лет она ждала его, горела светлой, чистой любовью, как свеча перед богом. Последние ее письма к Егору были сплошным ликующим гимном их встрече в свободе, любви и совместной работе. Она считала дни. До выхода Егора на поселение оставалось всего 6 недель, когда последовала его смерть. Узнав о трагическом конце, М.А. слегла и, тихо угасая, умерла.
Так оборвалась эта недопетая песнь, замолчали навек несказанные слова прекраснейшей сказки.
С не меньшей тоской и любовью ждала Егора мать. Некоторые из наших видели ее, строгую, монашеского типа, покрытую платочком старуху со скорбным лицом и глубокими глазами, в Бутырках на свиданиях с сыном. Вся жизнь у нее уходила в глаза, когда она смотрела на него. Это она сделала его добрым и ищущим правды, это она растила его «ходящим под богом», это она научила его бояться причинить самомалейшее страдание всему живому.
И когда он вырос у нее всем на удивление и радость, — как, как она должна была любить своего сына и трепетать за его жизнь!
Егор всегда чувствовал ее тоску и тревогу за него и пользовался всяким случаем для пересылки лишней весточки о себе. Кривил душой, расписывая хорошесть каторжной жизни, веселил, утешал и манил скорой встречей.
Тюремная власть усиленно скрывала могилу Егора, уничтожая все знаки, которыми упрямо отмечали место погребения преданные нам надзиратели и уголовные вольнокомандцы. По выходе на волю после февральской революции товарищам трудно было найти могилу. Один товарищ съездил на лошадях специально за бывшим тюремным надзирателем вглубь Забайкалья за 300 верст от Зерентуя, и тот, меряя ногами и вычисляя направление, нашел зарытое тело. Лицо, лоб в каменистой мерзлой почве остались неистлевшими, все сразу узнали его. Но еще нетленнее живет память о нем среди всего надзора из Зерентуйского тюремного населения.
Тело его было привезено в Уфу. Мать встретила сына в гробу такая же строгая и величавая в своем немом горе, как и раньше, когда она его видела живым в цепях за каменными стенами. В каждый год в день