С Юлией было легко. Когда Цезарь послал за ней, она бросилась к нему, крепко обняла:
– Tata, я все понимаю! Даже то, почему ты не мог видеть меня целых пять дней! Какой ты умный! Ты навсегда поставил Цицерона на место!
– Ты так думаешь? Я нахожу, что большинство людей не знают своего места и потому противятся, когда кто-то, например я, вынужден ставить их туда.
– О-о, – с сомнением протянула Юлия.
– А что насчет Сервилии?
Она села ему на колени и стала целовать белые ниточки морщинок у глаз.
– А что сказать, tata? Я свое место знаю. С этого места я не могу судить тебя. Брут такого же мнения. Мы решили считать, что ничего не изменилось. – Она пожала плечами. – И правда, ничего не изменилось.
– Какая умная птичка сидит в моем гнезде! – Цезарь прижал к себе дочь и стиснул ее так крепко, что она чуть не задохнулась. – Юлия, ни один отец не смел и мечтать о такой дочери! Я счастлив. Я не променял бы тебя на Минерву и Венеру в одном лице!
За всю свою жизнь Юлия не была так счастлива, как в этот момент, но она была достаточно мудрой птичкой, чтобы не расплакаться. Мужчинам не нравятся женщины, которые плачут. Мужчинам нравятся женщины, которые смеются сами и заставляют смеяться их. Быть мужчиной так трудно: вся эта общественная борьба, необходимость зубами и когтями добиваться своего, когда кругом таятся враги. Женщину, которая приносит больше радости, чем огорчений, всегда будут любить. И Юлия теперь знала, ее будут любить всегда. Недаром она была дочерью Цезаря. Некоторым вещам Аврелия не могла ее научить, и этим вещам она научилась сама.
– В таком случае, насколько я понял, – сказал Цезарь, прижавшись щекой к ее волосам, – наш Брут не даст мне в глаз при следующей встрече?
– Конечно нет! Если Брут будет думать о тебе из-за этого хуже, ему придется дурно думать и о своей матери.
– Очень правильно.
– Ты видел Сервилию в эти пять дней, tata?
– Нет.
Небольшая пауза. Юлия шевельнулась, собралась с силами, чтобы продолжить разговор:
– Юния Терция – твоя дочь.
– Думаю, да.
– Я хочу познакомиться с ней.
– Это невозможно, Юлия. Даже я не видел ее.
– Брут говорит, что по характеру она похожа на мать.
– Если это так, – сказал Цезарь, сняв Юлию с коленей и поднимаясь, – лучше, чтобы ты ее не знала.
– Как ты можешь быть вместе с кем-то, кто тебе не нравится?
– С Сервилией?
– Да.
Расцвела его чудесная улыбка, глаза сощурились, скрыв белые веера в уголках.
– Если бы я знал это, птичка, я был бы достойным отцом своей хорошей дочери. Но я не знаю. Иногда я думаю, что даже боги этого не понимают. Может быть, все мы ищем в другом человеке нечто вроде эмоционального завершения, хотя так никогда и не находим. Во всяком случае, мне так кажется. А наши тела выдвигают требования, которые противоречат нашему разуму, и все запутывается еще больше. Что касается Сервилии, – Цезарь дернул плечом, – она – моя болезнь.
И он ушел. Юлия тихо постояла, сердце ее готово было выпрыгнуть из груди. Сегодня она перешла мост. Детство закончилось. Она стала взрослой. Цезарь протянул ей руку и помог перейти на его сторону. Он открыл ей душу, и она почему-то знала, что раньше он не пускал туда никого, даже мать. И Юлия стала танцевать. И так, танцуя, она оказалась возле комнат Аврелии.
– Юлия! Танцы – это вульгарно!
«И это, – подумала Юлия, – моя avia!» Вдруг ей стало так жаль свою бабушку, что она обняла ее и чмокнула в обе щеки. Бедная, бедная avia! Сколько в жизни она, наверное, упустила! Неудивительно, что она и tata то и дело ссорятся!
– Мне было бы удобнее, если бы в будущем ты приходил в мой дом, – сказала Сервилия, входя в комнаты Цезаря на улице Патрициев.
– Это не твой дом, Сервилия, это дом Силана. Бедняга и так уже терпит достаточно, чтобы еще видеть, как я прихожу в его дом совокупляться с его женой! – резко возразил Цезарь. – Мне нравилось поступать так с Катоном, но Силана я таким образом не оскорблю. Странно, что тебя, патрицианку, порой посещают мысли, достойные шлюхи из субурских трущоб!
– Как хочешь, – смирилась она и села.
Цезарю подобная реакция сказала немало. Сервилия могла бы ему даже нравиться, но к этому времени он уже достаточно хорошо ее знал. И тот факт, что она сидела одетая, а не стояла, привычно раздеваясь, сообщил ему, что она чувствует себя далеко не так уверенно, как хочет представить. Поэтому он тоже сел в кресло, из которого мог наблюдать за ней и в котором она видела его целиком – с головы до ног. Его поза была величественной: правая нога чуть выдвинута вперед, левая рука на спинке кресла, правая на коленях, голова высоко поднята.
– Мне стоило бы задушить тебя, – сказал он после некоторого молчания.
– Силан тоже думал, что ты изрубишь меня на куски и скормишь волкам.
– Действительно? Это интересно!
– О, он был целиком на твоей стороне! Как вы, мужчины, защищаете друг друга! Он имел безрассудство сердиться на меня, потому что – хотя я не понимаю почему! – моя записка заставила его голосовать за казнь заговорщиков. Подобной ерунды мне не приходилось слышать!
– Ты считаешь себя знатоком в политике, моя дорогая, но на самом деле ты – невежда. Ты никогда не сможешь наблюдать за тем, как сенаторы делают политику. Существует большая разница между сенатом и комициями. Я думаю, что мужчины, вращающиеся в обществе, хорошо знают, что рано или поздно у них вырастут рога, но ни один мужчина не ожидает, что рога у него покажутся во время заседания сената. И тем более – в самый важный момент дискуссии, – жестко произнес Цезарь. – Разумеется, ты заставила его голосовать за казнь! Если бы он проголосовал вместе со мной, весь сенат сделал бы вывод, что он – сводник. У Силана нет здоровья, но у него есть гордость. Почему же еще, ты думаешь, он молчал, когда узнал о нашей связи? Записку прочитала половина сената. Ты фактически ткнула Силана носом в свои делишки, ведь так?
– Я вижу, что ты на его стороне, как он – на твоей.
Цезарь шумно вздохнул, возведя глаза к потолку:
– Сервилия, единственная сторона, на которой я пребываю, – это моя собственная.
– Да уж, конечно!
Последовавшее молчание прервал Цезарь:
– Наши дети намного мудрее, чем мы. Они восприняли случившееся очень хорошо и здраво.
– Да? – равнодушно переспросила она.
– Ты не говорила с Брутом об этом?
– Нет. С тех пор как это произошло и Катон пришел, чтобы сообщить Бруту, что его мать – шлюха. На самом деле он сказал «проститутка». – Она улыбнулась. – Я сделала фарш из его лица.
– А-а, так вот в чем дело! В следующий раз, когда я увижу Катона, я скажу ему, что понимаю его чувства. Я тоже испытал на себе твои когти.
– Только в таком месте, где не видно.
– Вероятно, я должен быть благодарен тебе за такую милость.
Сервилия подалась вперед:
– У него страшный вид? Я очень его располосовала?
– Ужасно. Он выглядит так, словно на него напала гарпия. – Цезарь усмехнулся. – Если подумать, «гарпия» подходит тебе лучше, чем «шлюха» или «проститутка». Однако не слишком зазнавайся. У Катона хорошая кожа, так что со временем шрамы исчезнут.
– На тебе тоже шрамы исчезают.
– Это потому, что у меня и Катона одинаковый тип кожи. Боевой опыт учит мужчину, какие рубцы останутся, а какие пройдут. – Еще один шумный вздох. – Что же мне с тобой делать, Сервилия?
– Задать такой вопрос – все равно что левый сапог надеть на правую ногу, Цезарь. Инициатива должна исходить от меня, а не от тебя.
Цезарь хихикнул.
– Чушь, – тихо сказал он.
Она побледнела:
– Ты хочешь сказать, что я люблю тебя больше, чем ты меня.
– Я вообще тебя не люблю.
– Тогда почему же мы вместе?
– Ты хороша в постели. Это редкость для женщины твоего класса. Мне нравится такая комбинация. И у тебя между ушей значительно больше, чем у большинства женщин. Даже если ты и гарпия.
– Значит, ты считаешь, что именно там он находится? – спросила она, отчаянно желая отвлечь его от ее ошибок.
– Что?
– Наш мыслительный аппарат.
– Спроси любого армейского хирурга или солдата, и он тебе ответит. Травмы головы приводят к нарушениям в нашем мыслительном аппарате. Cerebrum, мозг. То, о чем спорят философы, – не cerebrum, это animus, разумное начало, мысль. Одушевленный ум, душа. Та часть человеческого духа, в которой могут зарождаться сверхрациональные идеи, от музыки до геометрии. Та часть личности, которая умеет парить. Она находится в том месте, которого мы не знаем. Голова, грудь, живот… – Он улыбнулся. – Она может прятаться даже в больших пальцах наших ног. Логично, если вспомнить, как подагра вывела из строя Гортензия.
– Я считаю, что ты ответил на мой вопрос. Теперь я знаю, почему мы вместе.
– Почему?
– Я – твой оселок. Ты оттачиваешь на мне свой ум, Цезарь.
Сервилия встала с кресла и стала раздеваться. Вдруг Цезарь страстно захотел ее. Не ласкать, нет. Гарпию нежностью не укротить. Гарпия – это гротеск, ее надо брать на полу, заломить ее когти за спину, вонзить зубы ей в шею – и брать, брать, брать.
Грубость всегда укрощала Сервилию. Когда он перенес ее с пола на кровать, она стала податливой, мягкой, похожей на котенка.
– Любил ли ты хоть одну женщину? – спросила она.
– Цинниллу, – вдруг ответил он и закрыл глаза, чтобы скрыть слезы.
– Почему? – спросила гарпия. – В ней ведь не было ничего особенного. Она не была ни остроумна, ни умна. Хотя и патрицианка.
Вместо ответа Цезарь отвернулся от нее и сделал вид, что уснул. Говорить с Сервилией о Циннилле? Никогда!
«Почему же я так любил ее – если то, что я чувствовал к ней, можно назвать любовью? Циннилла была моя с того самого времени, как я взял ее за руку и увел в свой дом из дома Гая Мария. В те дни Марий стал уже слабоумной тенью себя. Сколько мне было лет тогда? Тринадцать? А ей – всего семь, обожаемой малышке. Такая смуглая, пухлая, нежная… Как мило она поднимала верхнюю губу, когда улыбалась… А она много улыбалась. Олицетворенная кротость. Для нее ничего не существовало, только я. Любил ли я ее так сильно просто потому, что мы были вместе еще детьми? Или потому, что, приковав меня к жречеству и женив на незнакомой девочке, старый Гай Марий подарил мне нечто такое драгоценное, чего я уже никогда не встречу?»