Женщины Вены в европейской культуре — страница 12 из 25

[59]

Альма Малер-Верфель в Вене, 1929.


Будучи супругой Гропиуса и Верфеля, Альма чувствовала себя и распорядительницей наследства Густава Малера, как это выяснилось при учреждении ею Фонда Малера, из коего она сделала инструмент благотворительности для творческих личностей. Среди прочих к числу степендиатов принадлежал и Арнольд Шёнберг.

Набирающий силу национал-социализм вынудил Верфелей отказаться от своих домов в Венеции и Вене, они сохранили только дом на перевале Земмеринг. После недолгого пребывания в Италии, Швейцарии, Франции и Англии в 1940 году они эмигрируют в США, где в качестве постоянного места жительства выбирают Беверли Хиллз. Верфель имел успех и в Америке и с деятельной помощью Альмы сделал свой дом открытым для приемов, он стал местом встреч и общения многих эмигрантов. Актер Вальтер Слежак, сын известного певца Лео Слежака, делится своими зрительными и слуховыми впечатлениями об этом доме:

«…В нашей европейской колонии было немало мастеров литературы. Прежде всего это любимый мною, слишком рано умерший Франц Верфель, который вместе со своей женой Альмой открыл нам двери своего восхитительного дома… Альма, вдова Густава Малера, бывшая жена архитектора Вальтера Гропиуса, „великая любовь“ Кокошки и, наконец, супруга Верфеля, была, по словам Гауптмана, „безумной мадам“. Она строго обращалась с Верфелем, заставлял его работать, к чему он относился весьма легко. Через месяц после того, как роман „Гимн Бернадетте“ принес ему мировой успех, она спросила мужа: „И долго ты собираешься жить своей священной книжонкой?“ Она окрестила его „голливудским халтурщиком“. Стоило же ему написать удачную книгу, как она стала называть его Францик. Во всех других случаях он был Верфель…»[60]

С 1943 года, когда у Верфеля начались сердечные приступы, Альма стала ухаживать за ним, не скрывая, однако, физического отвращения к неприятным сторонам жизнедеятельности лежачего больного. После смерти Верфеля (1945) Альма снова сделалась желанной вдовой «знаменитости».

Гражданка США с 1946 года, Альма уже в следующем году попыталась спасти все, что могло остаться в Вене с довоенных времен, — картины и другие произведения искусства. Тут ее ждало разочарование. Отчим Карл Молль, распоряжавшийся ее имуществом в качестве опекуна, был сильно скомпрометирован из-за сочувствия нацистскому режиму и при вступлении советских войск покончил жизнь самоубийством вместе со своей дочерью и зятем. В результате все принадлежавшие Альме вещи были частью розданы, частью распроданы. Вне себя от гнева покидает Альма Вену, куда больше уже никогда не вернется.

Свои последние годы она провела в Манхэттене, где владела тремя квартирами, живя за счет немалых гонораров неутомимого Малера и наследуя таковые за издание книг Верфеля. Не гнушаясь шампанским и ликером (по свидетельству Торберга, бутылка бенедектина была ее ежедневной нормой), страдая от глухоты, она обитала среди призраков своих великих мужей и вынуждена была признаться, что не смогла в свое время поступить с ними по справедливости.

«…Я никогда не любила музыку Малера по-настоящему, никогда, в сущности, не интересовалась тем, что писал Верфель, но Кокошка, да, Кокошка всегда впечатлял меня…»[61]

В преклонном возрасте она все больше переходит к обороне, но то и дело меняет тактику посредством пламенных признаний в беспримерном эгоцентризме:

«…что знаете вы, болваны, о моем безмерном счастье, которое я сама себе наворожила… опьяняя то любовью… то музыкой… то вином… или глубокой религиозностью… Что знаете вы, болваны, о моем упоении… железными когтями строила я себе гнездо… и каждый гений служил для него соломинкой… становился добычей для моего гнезда!..»[62]

Альма Малер-Верфель умерла 11 декабря 1964 года в Нью-Йорке от последствий застарелого сахарного диабета, который, по ее мнению, был «еврейской болезнью» и не мог грозить ей, арийке. Вот и пришлось ей принять последний удар от воспаления легких.

Фридриху Торбергу обязаны мы достойной оценкой этой несравненной женщины, равномерной прорисовкой как светлых, так и темных сторон ее бытия:

«…Она не позволяла себе от чего-либо ускользать и прятаться, ничего не избегала… и это она намеренно и почти планомерно внедряла в свое сознание, будучи бесконечно далекой от обывательской погони за ощущениями. И какие бы неожиданные и небезобидные вещи она ни вытворяла, срывала ли чей-либо план или затевала скандал — в ответ на это приходилось лишь с улыбкой пожимать плечами и с почтительной покорностью признавать, что к этой женщине не приложимы обычные мерки и сердиться на нее не имеет смысла. Уже при жизни она уподобилась охраняемому памятнику и умело пользовалась этим. Она была классической иллюстрацией принципа, который в Америке выражается словами take it or leave it — „бери или не трогай, но уж если берешь, то держись“.

Разумеется, недюжинное это было дело — принять таким образом Альму Малер-Верфель. Но тот, кто все же решался на это, неизбежно признавал ее власть в той или иной области (а иногда и в нескольких одновременно), приобщался к богатству внутреннего мира ни на кого не похожей личности, женщины мощного художественного мышления и художественного инстинкта, с необыкновенным чутьем на истинно ценное и сильное и неколебимой верой в правоту своего чувства. Эта вера — пожалуй, единственное, что она принимала всерьез (ее католицизм имел скорее демонстративную функцию, по сути своей она была язычницей, о чем и сама говорила). Если она убеждалась в одаренности человека, то не оставляла ему иного пути (часто с устрашающей энергией), кроме возможности реализовать свой талант. Этот человек как бы принимал обязательство перед собой, перед ней и перед всем светом, и личным оскорблением становилось для нее общее непризнание открытого и поощряемого ею дарования. Впрочем, такое случалось с немногими, да и этим она оставалась трогательно верна.

Успех ослеплял ее, но зато неудачи не сбивали с толку. Ее азарт, одержимость, ее готовность к жертвам не знали границ и потому обладали покоряющей побудительной силой: ведь она умела относиться к себе критически, и проницательность ее суждений ничем не замутнялась. Этим, вероятно, и объясняются тяготение и привязанность к ней многих творческих личностей. В этом же раскрывалось и совершало свою работу ее собственное творческое начало…»[63]

Доктор Евгения Шварцвальд(1872–1940)


Евгения Шварцвальд.


Евгения Шварцвальд принадлежит к числу первопроходцев, сыгравших выдающуюся роль в истории австрийской педагогики. Наибольших высот она достигла в воспитании девочек, а решительная, но легкая и ироничная манера, с какой она умела пробивать бюрократическую твердолобость, может быть взята на вооружение и сегодня. При этом доктор Евгения Шварцвальд, Гения или Фраудоктор, как ее повсюду называли, воплощала умеренный, отнюдь не воинствующий тип эмансипированной дамы, которая проводила свои реформы под прикрытием традиционного представления о женском облике.

Евгения Шварцвальд, в девичестве Евгения Нусбаум, родилась 4 июля 1872 года в галицийском местечке Полупановка на тогдашней австро-венгро-русской границе, к северу от легендарных Черновиц. Школьные годы она провела на родине и в Вене, потом были лицей и учительский семинар в Черновицах. Поскольку родители не имели никакого состояния, возникла необходимость в финансовой поддержке со стороны, отчасти Евгении помогал венский кузен Виктор Нусбаум, отчасти — будущий муж, доктор Герман Шварцвальд.

Самой Евгении в школе приходилось очень худо, это обстоятельство пошло на пользу многим поколениям ее учеников и учениц.

«…Мое детство было омрачено тупой, холодной и ненавистной учебой в одной из школ, какие в конце восьмидесятых и начале девяностых годов стали обычным явлением во всех странах. Так как по натуре я очень общительна, то, переступив порог школы, твердо решила всем сердцем полюбить и семь десятков будущих подруг, и восьмерых учителей. Но это оказалось делом несбыточным. Они не позволяли себя любить. Атмосфера была очень тяжелая… Кроме того, меня одолевала неимоверная скука… Чем старше я становилась, тем труднее было заставлять себя ходить в школу… Духовное отчуждение усиливалось с каждым часом. Приходилось тайком читать хорошие книги вместо плохих, рекомендованных в школе… Постоянно вошло в привычку искать духовную пищу под партой… И по сей день нет для меня красок милее и ближе, чем розовато-коричневые тона рекламных книжек. Но „подпартное“ образование перестало радовать. Благовоспитанному ребенку не подобало иметь тайн. Было не понять, что можно, а чего нельзя, и все тонуло в молчании. Это угнетало душу и лишало покоя и самоуважения. Школа самым наглядным образом подтверждала мысль о том, что юность есть не что иное, как состояние мучительного перехода…»[64]

После окончания учебы для жаждущей знаний девочки оказался закрытым доступ во все университеты монархии. В Швейцарии же, в которой, как известно, очень поздно добились для женщин равного с мужчинами избирательного права, как это ни парадоксально, путь к женскому образованию был открыт гораздо раньше. С 1840 года гражданки Швейцарии, а с 1865 и иностранки получили возможность учиться на философских факультетах, в Австро-Венгрии же этого академического новшества удалось добиться только в начале нашего столетия.

Послушаем, что говорит об атмосфере, царившей на философском факультете в Цюрихе, сама Евгения Нусбаум:

«…Но тот, кому привелось быть студентом в Цюрихе на рубеже веков, пережил нечто совсем иное: студенческих волнений тогда не было, волновало, может быть, лишь одно: удастся ли мне продвинуть себя и все человечество по пути прогресса? Все существующее вызывало недовольство, как это всегда свойственно молодежи. Мечталось о революции… Идея переворота витала в то время в воздухе. С таким запалом я и появилась в Цюрихе. И тут меня сразу окутала беспечальная, приятно оживленная атмосфера, которая навевала спокойствие и безнадежность. Как же так? Выходит, в революции не было необходимости? Здесь все совершалось эволюционным путем…»