— Пардон. — Он отогнул крышку консервной банки, извлек носовой платок, деликатно высморкался. После чего так же неспешно и с достоинством проделал обратную операцию.
По крайней мере два человека проявили неподдельный интерес к его манипуляциям.
— Или от этого, — дочь мотнула головой в сторону Хорька. — В общем, пускай скидываются.
— Скидываются? — переспросила Вера. — Ты что-нибудь понимаешь? — это уже относилось к мужу.
— Придуриваются. что, не видишь, — без особой уверенности произнес Огородников.
— Прошу внимания. И-и-и.
Рик хлопнул себя по правой груди, и та с оглушительным треском сплющилась.
— Неслабо, да?
— Я платить не буду, — гнула свое дочь. — Принципиально. На крайняк, одну треть. Пусть подавятся.
Хорек, придя в себя, потянулся к левой груди Рика, но тот был начеку. Поднявшись с корточек, он с чувством объявил:
— Лично я готов выйти замуж за вашу дочь.
— Я тоже, — качнувшись, поднялся следом Хорек.
— Я сейчас сойду с ума, — сказала Вера очень уж будничным тоном. Видимо, у нее отпали последние сомнения, что перед ней разыгрывается хорошо отрепетированный спектакль.
— У нас содовая осталась? — спросила дочь.
— Но с этим, — Рик послюнил пальцем воображаемые купюры, — у меня недобор. — Он снова сел.
— У меня тоже. — Хорек последовал его примеру.
Вера налила полстакана коньяку и залпом выпила.
Тина вздохнула:
— Черт с вами, гоните половину и отваливайте.
Рик опять полез в свой консервный ридикюль и достал оттуда грецкий орех. Попробовал разгрызть.
— Молоточек бы, — он вопросительно взглянул на Веру.
— Там, — она кивнула в сторону кухни. — Над столиком, увидишь.
Рик удалился танцующей походкой, словно подчиняясь направлению, указанному его левой грудью.
— Тебе не кажется, что у твоих приятелей дурной вкус? — заметила дочери Вера.
— Тебе видней. по «приятелям» ты у нас специалистка.
— Как ты с матерью разговариваешь! — Вера изобразила на лице праведное возмущение.
— Вера.
— Что «Вера»? Что «Вера»?
Раздавшийся на кухне треск заставил ее вздрогнуть.
И тут Хорек запел. Трудно сказать, треск или что-то другое послужило для этого сигналом, но взгляд его вдруг стал осмысленным, а дикция внятной.
— Если ты не прекратишь сейчас же этот балаган. — повернулась Вера к мужу.
— Восемь недель, — как бы сама себе говорила девушка, а возможно, и не девушка, вопрос пока оставался открытым. — Погоди. сегодня пятнадцатое? — она загибала пальцы, что-то бормоча вслух. — Еще четыре дня набегает. Вот рожу вам всем назло, тогда увидите.
Но никто этого не увидел, потому что погас свет.
И ввалился огнедышащий монстр.
Был общий шок. В первые мгновения едва ли кто-то понял, что это Рик, у которого во рту тлела скорлупа от грецкого ореха.
А машина все мчала, не сбавляя скорости. Из динамиков звучало:
Иисус был мореплаватель,
когда Он по воде шел,
а вокруг тонули люди,
и сказать «Камо грядеши?»
так хотелось, но Он ждал.
Когда ж устал Он видеть смерти,
крикнул Он: «Быть вам отныне
на воде, яко на тверди!»
Но Он сам был обречен,
и вот, забытый небесами,
одинокий, жалкий, Он
пошел на дно
под грузом бед людских,
как камень.
И, забыв про все на свете,
ты готов идти за Ним,
и ты рад Ему поверить:
Он ведь мысленно назвал тебя своим.
— С этим грецким орехом во рту, вы правы, пожалуй, вышел перехлест, хотя… — Раскин отвел край шторы. За окном начинало смеркаться. Огородников, похоже, освоился в непривычной обстановке, лежал, закинув руки за голову. — Каждый развлекается, как умеет.
— Если бы это была ваша дочь…
— Если бы это была моя дочь, — перебил его Раскин, — я бы не положил ее в больницу. Или вы не знаете, что аборт, если женщина не рожала, может сделать ее бесплодной? Я понимаю, для вас, в отличие от этих юнцов, деньги не проблема.
— Послушайте…
— С удовольствием. И первым делом я хочу от вас услышать, чем вы так успели насолить своей единственной дочери.
— Я?
— Вы, ваша жена. Сами же сказали: она это нарочно. чтобы на нас с Верой отыграться. Вот я и спрашиваю: за что?
— Вы меня поняли слишком буквально.
— А все же?
— Уж, наверное, не за то, что не потворствовали ее истерикам.
— Истерикам?
— В детстве. когда ей было года три-четыре. Любила она. устраивать домашний театр.
— Расскажите.
— Да нечего рассказывать. Ну, читал ей как-то раз Пушкина. «Сказка о мертвой царевне». Кончил читать — она рыдает в три ручья. «Ты что, спрашиваю? Все же хорошо кончилось». Она совсем зашлась. Примчалась Вера: «Тина, доченька, почему ты плачешь? Ты на что-то обиделась?» А она: «Соколко.» Давится, ничего больше сказать не может. Кое-как разобрались. Соколко — это лохматый пес, что издох, съев отравленное яблоко. Вот она и рыдала: как же так, царевну оживили, а про собачку все забыли.
— Что было дальше?
— Успокаивали ее, а она еще больше. Настоящая истерика. Ну Вера и скажи: если ты, говорит, не прекратишь, папа тебе никогда больше не будет читать сказки.
— И что же, вы исполнили эту угрозу?
— Я говорил Вере: не надо так уж…
— Стало быть, исполнили.
— Примерно месяц я ей ничего не читал.
— А потом?
— Когда жены не было. Но Тина как-то… не знаю… и слушала, и не слушала. Не так, как раньше. Потом все вошло в нормальную колею. Дети не злопамятны. Не то, что мы.
— Возможно. Но душа у них устроена точно так же.
— Вы о чем?
— Прошло тринадцать лет. Крепко же сидит в вас эта заноза. А в ней? Вас и вашу жену бесит, что она врезала в своей комнате замок. Что обо всех ее делах вы узнаете последними. Так ведь она не хочет читать вам сказки. Теперь она не хочет. А заставить нельзя. Что такое сказки? Простодушный лепет, секреты на ушко. А секреты на ушко выбалтываются самым-самым близким. Так что с воспитательными мерами вы тогда, боюсь, перестарались.
— Это еще не дает ей права… — упрямо начал Огородников.
— Права качать можно в магазине. Вы заплатили за полкило, а вам отпустили меньше. В магазине взаимные претензии проверяются контрольным взвешиванием. Но, простите за банальность, любовь не продается и не покупается. Так что наши деньги ничего нам не должны.
— Грязные патлы. Эти румяна во всю щеку. Эти ее «че-во».
— Так бы и убили.
— Ну, не то чтобы убил, но.
— Убить, убить! Но не насмерть. Как в детстве, помните? От обиды. Вот умру, тогда они обо всем пожалеют, тогда они заплачут, закричат. а я глаза нарочно не открою. будто не слышу. А? не разучились еще эдаким манером растравлять свежие раны?
— Вам, кажется, доставляет удовольствие царапать побольнее.
— Извините, проделываю за вас вашу работу.
— Даже так?
— Средь бела дня заявляется сорокалетний здоровый мужчина: «Все, не могу, допекли, измочалили, выжали как лимон». Они, они, они! А вы? Себя если царапнуть?..
Не будем завидовать дому, волею судеб соседствующему с пивным ларьком. Грязно в подъезде этого дома, грязно во всех смыслах. Заплеванные лестницы, похабщиной исписанные стены. И пахнет здесь зачастую не только кошками. Огородников открыл дверь старого лифта и, брезгливо поморщившись, закрыл. Пошел пешком. Пришельцем из других миров выглядел он в своем австрийском светлом костюме, с красивыми пластиковыми пакетами в обеих руках, среди этого безнадежного запустения.
На замызганной двери было пять или шесть звонков. Он постоял, собираясь с силами, наконец нажал на нижний. Подождал, еще раз нажал. Ни ответа, ни привета. Он нажал на общий звонок.
Резкий дребезжащий звук прокатился по большой квартире. Послышались шаги откуда-то из недр. Дверной глазок (обыкновенная дырка на месте выдранного с мясом замка) оживился.
— Опаздываете, товарищ.
Открывший, рябой мужчина лет сорока пяти, в майке, в парусиновых брюках и сандалиях с оторванными пряжками, потащил его за собой по темному коридору.
— Позвольте… вы меня…
— А ты? — загремел рябой. — А ты нас? Думаешь, мы законы не знаем? Один ты, думаешь, такой умник? А это что?!
Он с торжеством распахнул дверь в уборную. Полка возле унитаза была сплошь уставлена брошюрами по жилищному и трудовому законодательству, по уголовному праву.
Не успел Огородников опомниться, как его втолкнули в уборную и заперли за ним дверь.
— Вы что? — Он рванул на себя ручку. — Немедленно откройте!
— Счас. Вот только шнурки поглажу.
— Если вы сию минуту…
— Лады. Подпишешь бумагу — открою.
— Какую еще бумагу?
— А ты не знаешь! — восхитился такой наглости рябой. — Он не знает! — сообщил куда-то в пространство. — Мы не знаем, — со вздохом подвел он горестный итог. — Ничо, счас мы вспомним. — Он зашлепал в своих сандалетах на кухню.
Здесь происходило собрание жильцов квартиры. Рябой открыл дверь, и в коридор вырвались доселе приглушенные крики.
— Мы разнополые! — молодая увядшая женщина вертела перед собой подростка и так и сяк, видимо, полагая, что и вторичных признаков достаточно для установления простой истины — ребенок мужеского полу.
— А у меня псих, понимаешь ты это, псих! — баба в платке, со своей стороны, выталкивала в круг верзилу с блуждающей по лицу улыбкой.
— Ты справку покажь, — требовала Марья, жена рябого.
— И покажу!
— И покажи!
— Марья, никшни, — прикрикнул на жену рябой. — Этот пришел, из исполкома.
Все прикусили языки.
— Там он, это, в сортире. Интересуется, — сказал он неопределенно. — А мы что… пожалуйста. — Рябой демонстративно открыл настежь дверь в коридор. — Давай, — пригласил он всех высказываться, — без базара только.
— Мы разнополые! — ринулась в атаку молодая.
— Цыц ты. Говори, — ткнул он пальцем в старуху Любовь Матвеевну.