Автобусы не сбавляли хода. Повисев над ними, вертолеты отстали по какой-то причине – возможно, ждали инструкций. Но они сопровождали колонну на расстоянии. Заложники вздохнули с облегчением. Наташа уснула. На этот раз ей ничего не приснилось. Когда она проснулась, колонна снова стояла, автобус был пуст.
Солнце еще не начало садиться, но воздух уже перестал звенеть, небо готовилось к смене цветов. Наташа смотрела из окна и ничего не видела. Перед глазами вставали свои картинки – что будет, когда все закончится, а она останется жива? Сразу купит билет на море, уедет и будет плавать в прохладной воде. Плавать-плавать-плавать... В ее глазах как будто что-то щелкнуло – она увидела происходящее за окном. Она уже несколько минут смотрела из окна, но мозг не распознавал картинку, как будто зрительный нерв, усыпленный воображением, забыл послать ему сигнал.
Мужчины цепочкой стояли у автобуса, расстегнув ширинки. Желтые струи дугой пенились, ударяясь о пыльную землю. Все поле было усыпано писающими мужчинами. Наташа смотрела на них. Они смотрели на нее. Смотрели сквозь нее. Смотрели и писали. Писали заложники, и писали боевики.
Она вскочила с места, быстро пересекла проход, выбежала из автобуса. Мужчины продолжали, направляя рукой струи, уставившись поверх них в одну точку. Что было сил Наташа закричала.
– Слушайте меня! – кричала она. – Даже если нам осталось жить пять минут! мальчики – налево! девочки – направо!
Мужчины вздрогнули. В их глазах тоже что-то щелкнуло, и они вернулись – вынырнули из своего шока, в котором готовы были утонуть и раствориться вместе со своими именами, деталями личной жизни, прошлым и будущим. Лишь бы стоять на краю настоящего, за которым – пропасть, и писать на виду друг у друга, заполняя эту пропасть желтой мочой. Стоять, смотреть и ничего не видеть, но быть. Даже на краю пропасти быть живым и пи´сать.
– Мы – люди, а не скотина! – кричала Наташа на всю колонну, срывая голос, потому что была глуха на одно ухо, и сама себя плохо слышала.
– Я, может быть, глухая, – сказала она уже тише, – но я все вижу.
Мужчины начали застегивать ширинки. Из глаз ушло стекло. Ее крик их встряхнул.
За рефрижератором стояла легковая машина – днем к колонне по собственной инициативе присоединились журналисты радио «Свобода» и «Московского Комсомольца». В тот момент неважно было, чем они руководствовались, чем руководствовались все журналисты, находящиеся среди добровольных заложников. Да и потом уже было неважно. Значение имело одно – в этой легковой машине был спутниковый телефон, по которому можно было связаться с любой точкой мира.
Депутат схватил трубку и сел на землю – раскаленную, пыльную.
– Алло! Алло! – закричал он в трубку. – Свяжите меня с Виктором Степановичем! Да, с Виктором Степановичем! Тогда... Тогда передайте ему... Да, передайте ему, что нас всех! Всех – полторы сотни заложников – загнали в какой-то тупик! Над нами висят вертолеты! И сейчас они всех нас здесь прикончат! Всех нас!
Депутат отнял трубку от уха, уставился в землю, помотал головой, потом провел рукой по лицу – сверху вниз, как будто сгоняя что-то. Глядя на него, можно было подумать, его только что ударили по голове.
– Его помощник сказал, они все ему передадут, – наконец, тихо проговорил он. – Невозмутимо так сказал...
Наташа начала оглядываться вокруг – искала укромное место для туалета. Увидела насыпь у дороги и пошла туда. Взобралась на кучу земли, под ней была вырыта канава.
– Наташа, – негромко окликнул ее Басаев. – Далеко не ходи.
Она спустилась по другую сторону насыпи, чтобы со стороны автобусов ее не было видно. Дальше начиналось поле, и рожь уже колосилась. Сидя на корточках, она залюбовалась природой – полем и небом, висящим над ним. Хотела завести разговор с Богом – обстановка располагала, но вспомнила, что находится в неудобном положении и Бог может обидеться.
Привстав, она натянула штаны. Выпрямляясь, оступилась и еще пыталась устоять, но подошвы кроссовок уже скользили по рассыпчатой земле вниз. Перед тем как упасть, она вскрикнула и попыталась схватиться за росший у канавы куст, другой рукой прижимая к животу фотоаппарат, чтобы не разбился. Она скатилась в канаву, ударяясь плечами о землю. Последний удар пришелся по голове.
Наташа лежала на дне канавы с закрытыми глазами, с фотоаппаратом на животе. Голова гудела. Открыв глаза, она увидела над собой головы боевиков, которые сбежались на крик. Они смеялись. Ухватившись за чью-то протянутую руку, она поднялась наверх. Ни на кого не глядя, отряхнула штаны. Подошел Басаев.
– На-та-ша, – он тоже смеялся. – Я же тебе сказал – далеко не ходи.
Да что они все над ней смеются? Падая, она ударилась раненым виском и чуть не плакала от боли.
– То ты все лицо себе обожжешь, то в яму свалишься, – сказал сквозь смех Басаев, и Наташа поняла, что он вспомнил про чайник.
– Вам, может, Шамиль, легко говорить. А я вот ударилась. Еще очки потеряла и сережки, – серьезно сказала она, не стала смеяться над самой собой, как это часто делают люди, упавшие на глазах у других.
Полевой командир Шамиль Басаев снова не заметил, что она, много раз снимавшая его за последние месяцы, начала обращаться к нему на «вы». Этим местоимением множественного числа она удлиняла дистанцию между ним и собой. «Ты» оставляло между собеседниками один короткий шаг. А после Буденновска Наташа не хотела слишком близко подходить к Басаеву.
Асланбек Большой спрыгнул в канаву и начал шарить по дну. Ему мешал автомат, перекинутый через плечо. Он вылез, положил автомат на землю у ног Наташи и снова спустился в канаву. Еще человек пять боевиков, побросав автоматы там же, присоединились к нему.
– Они что, охренели? – спросила себя Наташа, глядя на груду автоматов у своих ног. Где-то вдалеке маячили вертолеты.
– Это твои? – позвали ее боевики из канавы.
– Мои, – Наташа забрала у них солнечные очки. – И сережки тоже поищите... Пожалуйста...
Люди в камуфляже снова присели на корточки, вороша сухую траву.
– Вот это – твое? – спросил один из них, выпрямляясь. В руке он держал ее клипсу и смотрел на нее так, будто та мало отличалась от мусора на дне канавы.
– А вторая? – спросила Наташа.
– Вот это ты назвала сережкой? – спросил ее боевик. – Вот эти перья и пластмассу? Давайте, вылезаем – это не золотая сережка, это – какой-то мусор.
Наташа забрала у него клипсу и пошла к автобусу. Ничего они не понимают – эту клипсу из пластмассы, бусинок и перьев она купила на рынке в Измайлово. Специально моталась за ними на другой конец Москвы и уплатила за них столько, что могла бы на эти деньги купить золотые сережки.
Клипсы она надела сегодня утром. Это – невероятно, но она надела их сегодня. Утром – сидя на кровати в больничной палате, в которую ее перенесли после операции. Надела, глядясь в ручное зеркальце. Она собиралась присоединиться к журналистам, ожидающим развязки событий, и надела клипсы. Потом она ждала вместе со всеми, волнуясь, что не попадет в число добровольных заложников. Кто-то рядом с ней подрался, но это было так давно. Журналисты пришли в больницу, там она пережила целую жизнь, потому что, как ей казалось, израсходовала весь запас выделенных ей эмоций. Люди, живущие вне зоны действия войны, вне зоны действия таких потрясений, расходуют свои эмоции постепенно. Сходятся-расходятся, теряют-приобретают, впускают-отпускают – и на все это отведена своя доза чувств и страданий. У кого-то больше, у кого-то меньше. Попав в буденновскую больницу, увидев то, чего человек не должен ни видеть, ни делать, Наташа потратила все. И больше – а она это знала – не сможет ни любить, ни плакать, просто будет отпускать. Потому что Бог заложил в людей лишь четко отмеренное количество эмоций, все события людской жизни предусмотрев. Он ведь не знал, что люди способны на Буденновск. Он ведь не знал, что одни люди могут причинить Буденновск другим. Он ведь не знал, что Наташа возьмет и попрется в этот Буденновск – по своей доброй воле. Это только говорят, что Он все знает. Если бы Он все это знал, то много тысяч лет назад не стал бы создавать человека.
Она уже видела на войне таких людей – настрадавшихся, превысивших свой лимит. Было в ее жизни два снимка, которые память вынимала слишком часто. Наташа начинала мотать головой, прогоняя их. Она их сняла, проявила, сдала в редакцию, они были опубликованы – и все, она больше не хотела об этом думать. Вот только выкинуть их из памяти была не в силах.
На первом девушка – худая, в фиолетовом свитере, чеченка по национальности. Сидит на кровати, свесив руки, как заяц лапы, и воет. А Наташа без объектива не может посмотреть ей в глаза. Только что был обстрел. Погибла ее сестра. Девушка сжимает кулаки, скрипит зубами, и Наташе кажется, что ее вой выходит не из груди, нет, а откуда-то глубже. Кажется, что он поднимался из матки. Наташе хотелось обнять эту девушку, которая сейчас отталкивает от себя руки родственниц и соседок. Хотелось обхватить руками ее фиолетовый свитер, но она понимала – скоро та израсходует свои эмоции, как это было с другими, и больше не будет плакать, что бы ни случилось. Наташа не знала, чем ей помочь, и поэтому начала... ее фотографировать.
– Что ты меня фотографируешь? – захрипела та, сорвав голос. – Твои русские братья убили! Они меня убили! Она красивая! Молодая! Двадцать лет! Они меня убили! А ты – горе мое снимаешь!
Горе отделилось от девушки, подошло к Наташе и погрозило ей пальцем. Если бы ее Ленку... Но нет! Нет! Они даже думать об этом не будет! Даже сравнивать не будет! Нет!
– У меня нет братьев, – испуганно проговорила Наташа.
Сколько можно говорить, что у нее братьев нет? И никто, ни один человек, не спрашивал у Наташи разрешения – можно ли убить эту девушку в фиолетовом и ее сестру? Вот если бы к ней пришили и спросили: «Наташа, можно?» – она бы ответила бы: «Нет, нельзя!» Но она – третья сторона. Для нее всегда были важны человеческие эмоции – с них она снимает отпечаток. Она привезет его в Москву, покажет другим, и, может быть, чужие эмоции заденут их за живое. И все вместе они начнут испытывать эмоции, обрушат их на войну, и, может быть, война остановится – не пойдет дальше этой девушки. Вот о чем думала Наташа.