Женский чеченский дневник — страница 32 из 49

олельщиков другой, и, сощурившись, задают вопрос: «Спартак – чемпион? Или Динамо?». А ты не фанат и даже не любитель, попробуй угадай, не промахнись.

– Я ничего не думаю, – осторожно говорит она.

– Вас в ФСБ не учат правильно на вопросы отвечать?

– В ФСБ, может, учат, меня не учили.

– Значит, ты за войну?

– Я – против. Против любой войны, – поспешила добавить она. – Честно, я не хочу говорить о войне. Давайте я вам лучше расскажу о композиции в фотографии.

– А я не хочу говорить о композиции. Зачем ты здесь?

– Снимаю...

– Что снимаешь?

– Все, что вижу.

– Нравится?

– Что нравится?

– То, что видишь.

– Нет...

– Что конкретно тебе не нравится?

– Вы меня допрашиваете?

– Считай, что так.

– Кто вы? Как вас зовут?

– Тебе этого знать не полагается. Так что конкретно тебе не нравится?

– Самые обычные вещи – боль, смерть, горе, – отвечает она. Если этот лысый ждет от нее банальностей, вот они – пусть получит.

– Но ты же их снимаешь... – он не упрекает, не осуждает, его голос звучит равномерным маятником.

– А вы предпочли бы, чтобы это вообще никто не снимал?

– Зачем ты это снимаешь?

– За тем, что меня это трогает!

– Трогает, говоришь... Кому ты служишь?

– Я обслуживаю действительность... – она делает упор на слово «обслуживаю». Похожее слово, но совсем не то, что «служить».

– Ха-ха-ха, – негромко и нерадостно смеется он и обрывает свой смех следующим вопросом: – Тебе нас жалко?

– Мне жалко всех!

– Но мы же волки, дикари. Мы – не люди. Зачем нас жалеть? Нам не больно. Нашим женщинам и детям не больно. Мы – из другого теста. Мы не умеем страдать. Страдают только у вас в России, волкам этого не дано, – из его голоса прорывается сдерживаемое рычание.

– Вы так ненавидите русских, – качает головой Наташа, глядя на дорогу. – Многие в России против этой войны. Но когда войны начинаются, президенты не спрашивают у нас, рядовых граждан, разрешения.

– Я расскажу тебе историю. Дорога долгая, послушай. Двадцать четвертого февраля тысяча девятьсот сорок четвертого года моя бабушка по матери поехала на рынок покупать свадебное платье – завтра игралась ее свадьба. Родителей у бабушки не было, только семилетний брат. Вечером зашла тетя. «Пошли, – говорит, – Зарема, к соседке приехала женщина, которая гадает на камнях. Пусть бросит для тебя, посмотрим, счастливая ты будешь в чужой семье или нет». Они пошли, женщина бросила камни. «Не быть завтра твоей свадьбе, – сказала она бабушке, – тебя ждет долгая дорога». «Только деньги зря потратили, – ругалась тетя. – Как свадьбе не быть? Это невозможно. Завтра уже свадьба. Наболтала...»

Он крутил руль, мягко, как будто тот был продолжением его рук. Дорога уходила в гору. История тянулась за ней. Наташа внимательно слушала. Представляла все в картинках – гладкая галька ложится дальней дорогой на бревенчатом полу, тускло светит керосиновая лампа – уже вечер, на стене поблескивает рукоять старого кинжала, девушка темным февральским вечером примеряет на себя предсказание вместо свадебного платья.

– Зашли домой. Легли спать, – продолжает лысый. – А под утро, в четыре часа, стук в дверь. Военные – русские солдаты. «Чашка, ложка и пять минут на сборы», – говорят они. Женщины не поверили. А их на улицу выводят. Снег идет. В грузовик посадили. Бабушка пальто накинуть успела. Младший брат умер в вагоне, когда поезд прибыл в Казахстан. Сапог у бабушки уже не было – обменяла на хлеб по дороге. Она обмотала ноги тряпками и понесла брата по глубокому снегу хоронить. «Не ходи, – говорили ей. – Умрешь по дороге». Пальто отдала двум казахам, чтобы выкопали могилу... Чашка, ложка и пять минут на сборы... – повторяет он в конце и спрашивает: – Скажи, за что нам вас любить?

– Не надо нас любить, – подумав, отвечает Наташа. – Но и ненавидеть не надо.

– Когда бабушка умирала десять лет назад, припомнила молодого русского солдата. В ту ночь он помог ей забраться в кузов. Сказал: «Посмотри в последний раз на свою родину». И заплакал. Слеза упала на его штык и покатилась по нему...

Картинки – еще и еще. Девушка идет через вьюгу, завихрения казахстанской зимы. Длинные темные косы закручиваются в спирали, вырастают над головой черными ветвями. А зима зовет: «Остановись, замерзни, стань деревом посреди моей вьюги». Слеза капает на тусклый штык, ползет по нему, оставляя ледяную бороздку – попрощайтесь, больше вы не увидитесь... Жаль, что ей никогда не снять этих кадров.

– Я могу тебе чем-то помочь? – неожиданно спрашивает лысый.

– Я приехала, чтобы взять интервью у Дудаева...

– Ха-ха-ха. У кого? У Дудаева? Губа у тебя не дура. Ха-ха-ха...

Наташа смотрит, как дергается его подбородок на металлических креплениях, прыгает ямка – вверх-вниз. Смех железными слитками сыплется ей на колени. Смех робота, такой же монотонный, как и вся его речь. У него в груди за железным каркасом ребер играет пластинка, на которую записан этот обезжизненный смех. И бабушкина история – тоже.

– Ты знаешь, где его искать? – оборвал он поток смеха, набычился или наволчился.

– Нет. А вы знаете?

– И я не знаю, – коротко бросил он, не поворачиваясь.

Когда-то и он был ребенком. Лежал в люльке. Мать рассказывала ему сказки. Над люлькой вились они и песни колыбельные. Но Наташа не могла представить его ребенком, не получалось. Казалось, таким он и родился – лысым, железным, с дырявым подбородком. Появился на свет вместе со своим джипом, который был дан ему при рождении, как остальным даются руки, ноги, сердце и диафрагма.

Она давно заметила, люди цветут в разное время. Кто-то рождается для того, чтобы недолго побыть блондинистым малышом, а позже превращается в сального подростка, из него – в рано полысевшую неприметную тень, давно увядшую, не пахнущую, которая доживает свою сухую жизнь сухоцветом в вазе. Он цвел недолго – в раннем детстве. Другие перескакивают через детство, юность, средний возраст и становятся представительными пятидесятилетними мужчинами с залысинами над тугим лбом, и никто не помнит, какими они были до того, были ли они до того. Отказывалось воображение, не хотело возвращать в детство атамана Косова, а с ним – генерала Трошева. Были ли они маленькими мальчиками? Или зрели в большом яйце до пятидесяти лет? Как этот человек зрел и лысел в черном металлическом джипе, затвердевал внутри его железной оболочки.

– Вам, правда, никогда не бывает больно? – спрашивает она.

– Больно? Многие из нас постоянно живут с болью. Ты хочешь спросить, почему мы такие жестокие... Когда боль не уходит, пилит без конца, а лекарства тебе не дают, уровень агрессии повышается. Особенно у мужчин... Ха... ха... ха...

Шали. Весна взяла перерыв – летели они, разгоняя вернувшихся с севера птиц. Сейчас начнется. Бабок с семечками не было видно. Ни одной. Город притих. Из подвалов не доносилось ни звука.

– Беги! – приказал лысый.

Наташа выпрыгнула из машины, схватила с заднего сиденья сумку, хлопнула дверцей и остановилась, оглядываясь по сторонам. Город был пуст.

– Беги!

Что было сил побежала, слыша, как за спиной разворачивается джип. До комендатуры бежать далеко. Где ей спрятаться? Все двери на запоре. Крышки погребов не пропустят стук в дверь. Да и кто сейчас поспешит отворять ее незваному гостю?

Шалинское телевидение! Дернула дверь на себя. Открыта.

– Есть здесь кто-нибудь?!

Прислушалась. Тихо...

– Есть здесь кто-нибудь?!!

Тишина за секунды до обстрела всегда была какой-то особенной, обеззвученной до конца. Может быть, такой ее делало нервное напряжение.

– Есть кто?!!

Всё вздрогнуло. Они прилетели. Началось. Земля дергалась, отбивая удары. Свистело и ухало. Стекла в окнах звенели. Наташа ухватилась за дверной проем.

– Мама! – закричала она.

– Кто там?! – донеслось откуда-то снизу.

– Это я!

– Кто – ты?!

– Н-наташа!

– Спускайся в подвал!

Узкая, покрытая цементом лестница в конце короткого коридора привела в подвал. Ильяс и Ширапутдин сидели на железной кровати, между ними лежала тетрадь, они рисовали на ней крестики-нолики. Наташа ввалилась шумно. Сумку бросила на пол.

– Подвиньтесь! – втиснулась между ними.

Телевизионщики отпрянули. Чинно пристроились с краю. Ильяс обхватил железную спинку рукой, чтобы не съезжать по матрасу к середине кровати. Чужой женщины здесь касаться нельзя.

– Когда приехала? – спрашивает Ильяс.

– Сегодня, – Наташа спрятала лицо в ладонях – заслонилась от обстрела, еще бы уши заткнуть, чтобы свиста не было слышно. – Приехала, а бабок с семечками не-ту-у-у, и никого не-ту-у-у-у ...

– А ты семечек хочешь? – подмигивает Ширапутдин. – Сбегать?

Кровать дрожит, кажется, в ее дутых ножках гудит рой пчел. С потолка сыплется труха. Там, наверху, разыгрывается что-то невероятное. И не дай бог сейчас оказаться наверху. Или это сам Бог устроил репетицию конца света?

– Мамочки-и-и-и, – Наташа жмется к Ильясу, к его чеченскому свитеру, пахнущему недорогим одеколоном.

– Эй-эй, близко не прислоняйся, – отталкивает он ее. – Потом жениться на тебе придется.

– Некогда мне-е-е...

– Чего некогда?

– Жениться мне некогда-а-а. Я на работе-е-е... Мамочки-и-и-и...

– Ты успокойся, – Ширапутдин взъерошил свои черные, с мелкой проседью волосы. – Ты что, не слышишь? Это же авиационные бомбы... Что ты так испугалась?

– А что, от авиационных не умирают? – Она отнимает руки от лица.

– Это он к тому, – объясняет Ильяс, – что если конкретно в нас такая попадет, то больно не будет...

– Ма-моч-ки-и-и-и...

И-и-и-у-у-дж!

– Недолет, – прислушиваясь и подняв палец вверх, говорит Ильяс.

И-и-и-у-у-дж!

– Перелет, – качает головой Ширапутдин.

Эту нотку иронии она давно уловила в голосах чеченских мужчин. Коснешься мизинцем струны, от нее отлетит легкий звук – тонкая нотка, едва уловимая для чужого уха. Они были пафосны – чеченские мужчины. Любили подтрунивать, поигрывать на ироничной струнке, когда вокруг было страшно. Они хотели походить на увешенных бицепсами Рембо из американских блокбастеров, которые, напоровшись лбом на дуло пистолета, расставляли ноги по ширине плеч, усмехались металлокерамической выдержкой и длинно сплевывали шуткой. Но чеченцы трунили в ином стиле – едва касались иронии, а струна, на которую та была натянута, могла лопнуть в любой момент. С неприятным звуком, разумеется.