вы оставили их, эти детские занятия? Хотелось бы знать, сколько вам лет, но верно ли о таком спрашивать? В обители нас учили, что возрастом интересоваться нельзя. Не люблю заставать врасплох, это выдает дурное воспитание. Лично мне не хотелось бы, чтобы меня застали врасплох. Папенька для всего оставил указания. Я ложусь спать очень рано. Когда солнце уходит, перебираюсь в сад. Папенька строго-настрого запретил обгорать. Пейзаж мне неизменно нравится, горы здесь очень изящные. В Риме, из окон обители, мы не видели ничего, кроме крыши да колокольни. Я музицирую по три часа. Играю не очень ладно. А вы играете? Хотелось бы послушать ваше исполнение. Папенька считает, что я должна слушать хорошую музыку. Мадам Мерль несколько раз играла для меня. Это мне и нравится в ней больше всего, у нее огромный талант. Мне таких способностей никогда не развить. Голоса у меня тоже нет, я не пою, лишь тихонечко поскрипываю, точно грифельный стержень.
Ее пожелание Изабелла удовлетворила. Сняла перчатки и села за фортепьяно, а Пэнси встала рядом и принялась ловить взглядом, как белые руки порхают над клавиатурой. Закончив, Изабелла поцеловала дитя на прощание, обняла и долго смотрела на нее.
– Будь покладистой, – велела молодая женщина. – Радуй папеньку.
– Мне кажется, ради этого я и живу, – ответила Пэнси. – Радости у него в жизни мало. Он очень грустный человек.
Изабелла прислушалась к оценке с интересом, скрывать который было мучительно, хоть и необходимо. К тому принуждали гордость и определенное чувство достоинства; в душе возник сильный порыв – тем не менее она его сдержала – поведать кое-что Пэнси об отце. Интересно было бы радостно услышать, что скажет ребенок. Но едва Изабелла поймала себя на этих мыслях, как воображение парализовало ужасом. Воспользоваться наивностью девочки – за это она себя не простила бы, как и за то, что, поступив так, оставила бы здесь свой неуловимый, как дыханье, след, который, впрочем, Осмонд уловил бы своим тонким чутьем, поймал бы флюиды ее очарованного настроения: она приезжала, она была здесь, пусть недолго, всего час. Изабелла порывисто встала с табурета, не спеша, однако, отпускать маленькую спутницу, и привлекла к себе ее милую стройную фигурку, посмотрела сверху вниз почти что с завистью. Изабелла была вынуждена признаться самой себе: она с жаром, с удовольствием поговорила бы о Гилберте Осмонде с этим невинным, хрупким созданием, столь к нему приближенным. Но не сказала больше ни слова; только снова поцеловала Пэнси. Вместе они прошли в переднюю, к двери во двор. У порога юная хозяйка остановилась, глядя наружу чуть ли не с грустью.
– Дальше мне нельзя. Я обещала папеньке не выходить за порог.
– Ты права, что слушаешься его. Он не стал бы просить о чрезмерном.
– Я всегда буду послушна ему. Но когда вы снова вернетесь?
– Боюсь, не скоро.
– Надеюсь, задерживаться не станете. Я же всего лишь ребенок, – сказала Пэнси, – и всегда буду ждать вас.
Маленькая, она осталась стоять в высоком и темном проеме, глядя, как Изабелла пересекает чистый серый двор и скрывается в сиянии, ударившем в глаза, когда открылись ворота.
Глава XXXI
Изабелла вернулась во Флоренцию, но лишь спустя несколько месяцев, насыщенных событиями. Однако нам интересен совсем не этот период ее жизни; обратим внимание на конец очередной весны, на определенный день, наступивший вскоре после ее возвращения в Палаццо Крешентини и спустя год после изложенных выше событий. На сей раз Изабелла сидела одна в небольшой комнате – одной из тех, которые миссис Тушетт отвела под светские нужды, – явно ожидая посетителя. В открытое высокое окно, через широкую щель между створками зеленых ставен проникали тепло солнечного дня и благоухание сада. Наша юная женщина некоторое время стояла у окна, сцепив руки за спиной и устремив беспокойный и рассредоточенный взгляд куда-то вдаль. Излишне взволнованная, она более не могла оставаться на месте и принялась ходить кругами. При всем желании она не приметила бы гостя прежде, чем он оказался бы в пределах дома, ибо вход во дворец располагался не со стороны сада, этой вотчины тишины и уединения. В ожидании визита Изабелла углубилась в думы, и, судя по выражению ее лица, размышлений нашлось немало. Самой себе она казалась хмурой, обремененной опытом длиною в год, проведенный в странствиях по миру. Куда ее только ни заносило, и кого она только ни видела, а потому сейчас она уже нипочем не назвала бы себя той легкомысленной юной особой из Олбани, которая взялась знакомиться с Европой пару лет назад с лужайки Гарденкорта. Изабелла тешила себя мыслью, что то фривольное создание и не осмелилось бы вообразить, какой мудрости и знаний вскоре наберется. Когда бы прямо сейчас ее мысли мотыльком спорхнули на прошлое, а не трепетали бы тревожно крыльями над настоящим, то пробудили бы в памяти множество занимательных картин, пейзажей и портретов. Последние, к слову, возобладали бы числом, и с некоторыми мы даже знакомы. Например, Лили, сестра нашей героини и супруга Эдмунда Ладлоу. Она приехала из Нью-Йорка, дабы провести пять месяцев с родственницей и примириться с ней. Мужа оставила дома и прихватила детей, для которых Изабелла теперь, с равными теплом и щедростью, играла роль незамужней тетушки. Ближе к концу означенных пяти месяцев мистер Ладлоу выкроил несколько недель в своей успешной практике, с невероятной быстротой пересек океан, вместе с дамами провел месяц в Париже, после чего забрал жену домой. Юное потомство Ладлоу, даже по американским меркам, еще не вошло в пору разъезжей зрелости, а потому, будучи с сестрой, Изабелла сузила круг своих перемещений. Лили с детьми присоединились к ней в Швейцарии в июле, и вместе они провели чудесное погожее лето в альпийской долине, где густо покрытые цветами луга и тень от раскидистых каштанов создавали идеальные места для отдыха в тех горных прогулках, какие только могли себе позволить теплым днем две дамы с детьми. Затем они отправились в Париж, место поклонения и обязательных ритуальных подношений для Лили, и шумную обитель праздности для Изабеллы, которая в те дни прибегала к воспоминаниям о Риме, как прибегала бы к надушенному некой ароматической субстанцией платочку в душной людной комнате.
Миссис Ладлоу, как я уже сказал, принесла Парижу жертву, но все же у нее оставались сомнения и неразрешенные у этого алтаря вопросы. После того как к ней присоединился муж, досада лишь усугубилась тем, что он не поспешил разделить мысли супруги. Предметом обсуждения для всех была Изабелла, однако Эдмунд Ладлоу, как и прежде, отказался удивляться, расстраиваться, озадачиваться или восхищаться чем-либо, что совершила или не сумела совершить свояченица. Ум миссис Ладлоу не знал покоя. В один момент она думала, что этой юной женщине впору вернуться домой и обосноваться в Нью-Йорке – хотя бы «купить дом Росситеров, с хорошенькой оранжереей и прямо за углом от нас». В другой момент она не могла скрыть удивления тем, что сестра никак не выйдет за представителя какого-нибудь крупного аристократического рода. В целом же, как я сказал, миссис Ладлоу умаялась гадать и удивляться. Ей куда милее было то, что состояние досталось Изабелле; в ее глазах тщедушная и обездоленная сестрица приобрела недостающий вес, хоть и не такой значительный, как хотелось бы Лили. У нее-то в голове, непонятно каким образом, подобное возвышение было неразрывно связано с бесконечными утренними визитами и вечерними гуляниями. Без сомнений, Изабелла сильно обогатилась духовно и умственно, да только проигрывала в светском смысле: на этом поле брани трофеев она не завоевала, как ни ждала тех миссис Ладлоу. И хотя Лили имела чрезвычайно расплывчатые представления о подобных достижениях, именно от Изабеллы она ждала, что они приобретут вещественность и четкий контур. Изабелла, по ее мнению, не добилась ничего, чего не получила бы в Нью-Йорке, и вот миссис Ладлоу взывала к мужу, негодуя, любопытствуя, не наслаждается ли сестра в Европе некими благами, каких не могло бы предложить общество их города. Но мы-то с вами знаем, что Изабелла свои завоевания свершила, а были они важнее тех, которые могла бы осуществить в родных землях, или нет, – уже вопрос намного более тонкий, и я, не без сожаления, вновь упоминаю, что эти свои призы она на обозрение публики не выставляла. Она не поведала сестре историю лорда Уорбертона, ни намеком не упомянула о настроениях мистера Осмонда, пусть даже для молчания не было более веской причины, чем тривиальное нежелание говорить. Куда романтичнее было помалкивать и втайне ото всех упиваться собственной любовной историей, а просить совета у бедной Лили хотелось еще меньше, чем закрыть и убрать на полку сей драгоценный том. Однако Лили было невдомек, в чем обделила ее сестрица, и потому ее малопонятная судьба заранее казалась обреченной. Впечатление сие подтверждалось тем фактом, что, к примеру, умалчивала о мистере Осмонде Изабелла столь же постоянно, сколь вспоминала его, вот миссис Ладлоу и чудилось, будто сестрица растеряла всякое мужество. Столь непостижимый результат такого головокружительного события, как состояние в наследство, само собой, сбивал жизнерадостную Лили с толку, лишний раз утверждая ее во мнении, будто Изабелла не от мира сего.
Впрочем, можно было бы подумать, что с отъездом родственников наша юная леди, напротив, достигла пика мужества. Она могла бы найти занятие отчаянней, чем зимовка в Париже: в некоторых отношениях, столица Франции напоминала Нью-Йорк, она была как вылизанная заумная проза. Еще никогда Изабелла не чувствовала свободу столь остро, не казалась себе столь взбалмошной и ничем не скованной, как на перроне станции Юстон в один из последних дней ноября, – когда сходила с поезда, увозившего бедняжку Лили, ее мужа и детей в порт Ливерпуля. Ей пошло на пользу побаловать себя, и она эта знала; а как мы помним, она была весьма наблюдательна и искала, что для нее будет лучше всего. Сопровождая незавидных попутчиков из Парижа в Лондон, Изабелла стремилась извлечь как можно больше удовольствия из положения. Поехала бы и до Ливерпуля, когда бы Эдмунд Ладлоу не попросил об одолжении: не делать этого. Лили, сказал он, утратила покой и сыплет неудобными вопросами.