Женское счастье — страница 3 из 15

В аудиторию вела и другая дверь, и Тамара торопливо перешла к ней с недоумением и тревогой, словно там, внутри, над Спириным нависла угроза. Вторая дверь тоже оказалась заперта, по-видимому, ею и не пользовались: к ней приткнулась кожаная банкетка; зато эта, вторая дверь, в отличие от первой, имела в створках рифленые прямоугольники стекол. Видеть сквозь них невозможно, но стеклянная плоскость в одной из створок была составной — из неплотно состыкованных стекол. Оттуда сквозил свет из аудитории. Тамара встала коленями на банкетку, прислонилась к стеклу, испуганный ее взгляд сбежал по ступеням пустых рядов и вдруг… Она обмерла.

На преподавательском столе сидела желтоволосая, в красном платье и черных чулках, со смазливым красногубым лицом девица, которая, жестикулируя свободной левой рукой (правой она обнимала за шею Спирина), что-то говорила и изъезженными громкими словами: «Ты представляешь?!» — предлагала удивляться.

Спирин стоял, притиснувшись к ее коленям, слегка кивал головой, улыбался и держал свои руки у нее на талии. Все между ними: поза, мимика, полюбовные притискивания друг к другу — выглядело безбоязненно-естественным, очень свойским, будто они двое свободных влюбленных на скамейке у городского пруда…

Тамара часто дышала, и собственное горячее дыхание, отразившись от стекла, обжигало ей лицо стыдом и обидой, а глаза все не могли поверить и мучительно насытиться отравой открывшейся правды. После очередного всплеска смеха девица обеими руками обняла шею Спирина и близко-близко поднесла свой красный рот к его лицу; Спирин откликнулся на это ласковым вниманием: средним пальцем правой руки провел ей по брови и оттолкнул желтую боковую прядь волос, так что открылось ее ухо с золотой длинной висюлькой. Такое прикосновение руки Спирина часто испытывала на себе и Тамара…

Она оторвалась от стекла, пощадила свои глаза и свое надрывающееся сердце и побежала по коридору; полы ее расстегнутого пальто нервно прыгали, под каблуками рвался порох коридорного паркета.

Она спустилась вниз, зачем-то подбежала к дежурной на вахте, быстро спросила:

— Это последняя лекция?

— Последняя. Расписанье вона висит, — недовольно отозвалась заспанного вида дебелая вахтерша.

Тамара ринулась к расписанию занятий, что-то насмотрела в нем, потом направилась к выходу, но на полдороге обезумевше резко повернула обратно. Подтягивая себя рукой за перила, она частила по ступеням наверх, но услыхав на лестнице чьи-то спускающиеся голоса, затормозила, и теперь уже иная волна понесла ее на выход, подальше от того места, где предательство, обман, где бесчестье.

Она выбежала на улицу, растерянно остановилась. Перед ней — широкая, ревливая мостовая в белых и рубиновых огнях машин, под ногами гудит земля от тяжелых колесных скатов. Холодный ветер, гонимый близко проезжавшими автобусами, ударял в Тамару, проникал под незастегнутое пальто, но не ослаблял жгучести и духоты горя, вынесенного из здания за спиной.

В надлом души вдруг отчаянной молнией прорвалась мысль: разом все кончить, переступить холмик грязного обочного снега, шагнуть на мостовую, в сутолоку машин, в рев, в красно-белые светляки огней — прекратить муку.

Неловкий телесистый парень нечаянно задел Тамару большой сумкой, наскоро извинился, отвлек ее от соблазнительного безрассудства. Она быстро запахнула пальто и следом за неуклюжим парнем пошла в узкое русло подземного туннеля, спасаясь в нем от убийственной мостовой…

«Вот тебе, вот! Так и надо, дуре! Получай!» — беспощадно шептали ее губы.

«За что? Ну за что? Почему?» — умоляюще спрашивало обманутое сердце.

Глава 3

О Господи, как хорошо было влюбиться в первый раз! Все это было в четырнадцать лет… И мальчик Костя был таким светлым, романтическим, непорочным, умеющим так красиво и нежно петь!

Минуло много лет (почти десять!) с той ночи, когда Тамару поцеловали в первый раз; и хотя потом (за десять-то лет) ее целовали разные юноши и мужчины, которые нравились ей — одни больше, другие меньше, а третьи и вовсе никак не опьянили душу, и таких растеряла память, — своего первого Костю она помнила свежо и отчетливо, будто всего минуту назад Тамара сняла с его плеч свои руки и, сбивая с травы росу, в предутренних сумерках пошла от него к своему спальному корпусу, где жили хоровики, а он — к своему, привилегированному, где жили вокалисты.

Почему она не забыла Костю, с которым они сдружились на молодежной туристической базе, куда собрали с разных районов самодеятельные песенные коллективы? Неужели впечатления первого поцелуя и той первой робкой любви оказались настолько сильными, что время не обесцветило в сознании образ мальчика с высоким голосом, какого-то конкурсанта или даже лауреата какого-то фестиваля? Да и была ли это любовь, ведь в четырнадцать лет так легко приобрести крылья сиюминутной влюбленности и полететь неведомо куда, совершенно не думая, чем кончится этот бесшабашный полет!

Но, возможно, именно эта влюбленность осталась самой ценной для Тамары из юности, ведь эта влюбленность ничем не была омрачена и была истинно первой и светлой.

…Снова видится Тамаре молодежная туристическая база на высоком белоглинистом крутояре, густая ярко-зеленая хвоя сосен близлежащего леса, видится белая песчаная тропинка, наискось стекающая с обрыва, ведущая через низинку к излучине реки, а потом плутающая в прибрежном ивняке и наконец обрывающаяся у старого деревянного причала, где и проводила Тамара счастливые часы с Костей.

Он немного умел играть на гитаре и после дневных репетиций развлекал на поляне бардовскими песнями парней и девушек; его слушали, ему подпевали, тайно и явно завидовали умению перебирать струны, хотя и знал-то он не более десятка самых расхожих аккордов.

Тамара слушала всегда его песни с нарочитым равнодушием, сидела на поляне дальше всех остальных, читала книгу и редко поднимала на Костю глаза. Она с нетерпением ждала, когда он передаст кому-нибудь гитару, и они уйдут ото всех, уйдут на свое любимое место, и только она будет слышать, как поет, красиво, высоко и нежно, Костя.

Так и случалось. После аплодисментов Костя передавал гитару другому самодеятельному певцу, подходил к Тамаре и молча кивал ей. Им даже не нужно было слов. Они отправлялись к реке, на берег, туда, где ветхий заброшенный причал. Здесь они садились на край причала, глядели на реку, глядели в небо, следили, как ползут в высоте огромные белые облака, очерченные на голубизне неба красивыми загибулинами.

— Когда я смотрю на белые облака, — тихо признавался Костя, — мне почему-то становится тоскливо. И хочется петь самые грустные песни. Наверно, так же тосковал какой-нибудь ямщик. Сидел себе на облучке, ехал где-нибудь по степи и пел заунывные песни. Я и сам иногда себя ямщиком чувствую. Еду будто по небу среди белых облаков…

— Спой мне песню, — неожиданно просила Тамара. — Ты же любишь ямщицкие песни.

Тут Костя немного набивал себе цену, слегка капризничал:

— Но тебе ведь не нравится, как я пою. Ты дальше всех садишься, когда я беру в руки гитару. Или уходишь книжку читать.

— Там ты для всех поешь. А ты для меня, только для меня, спой какую-нибудь свою любимую песню.

И Тамара, чтобы не смущать Костю, переводила взгляд на померклую воду реки, на которой золотыми мазками рассыпалось заходящее солнце, или на другой берег, где были видны курганы свежего сена, над ними чиркали в суетливом полете острокрылые ласточки.

А Костя, давая себе паузу для настроя, начинал запев. Он начинал петь негромко, тонко, бережно и чисто.

Ой, мороз, мороз,

Не морозь меня,

Ждет меня жена,

Ой, ревнивая!

С каждым словом, с каждой строчкой песня отвоевывала себе все больше и больше пространства, лилась раздольно, проникновенно и широко, наполняя Тамару какой-то отрадой и упоительной грустью. Ей казалось, что без аккомпанемента у Кости выходило не хуже, а лучше — вольнее, откровеннее, шире. Он пел высоко — так отважно высоко, что Тамара побаивалась, что он сорвется, захрипит, захлебнувшись воздухом. Тамаре чудилось, что его голос поднимается в поднебесье, рассыпается там на тысячи звонких капель и этим поющим дождем возвращается на землю.

Но песня обрывалась.

С реки, издали, доносилось глуховатое тырканье мотора, вскоре на излучине мимо бакена с тлеющим на макушке огоньком появлялась низкая длинная баржа, неуклюже выползала из-за поворота, ее толкал буксир с белеющим фасадом штурманской кабины. Буксир портил песню и раздирал окружный покой басовитым чужеродным звуком, разгонял воду со стремнины на края. На осклизлые бревна старого причала набегали волны, шлепались, пенились, просились на берег. Затем опять становилось тихо. А недолетая песня где-то дотлевала.

— Мне иногда кажется, что мы здесь одни на всем свете… — говорила Тамара.

Костя ложился на причал навзничь, раскидывал руки; он любил так лежать и объяснял это необычно:

— Если запрокинуть голову и лежать некоторое время зажмурившись, а потом резко открыть глаза, то появится ощущение, будто паришь в облаках. Попробуй!

Тамара осторожно опускалась на причал, раскидывала руки, зажмуривалась, потом резко открывала глаза. Нет, у нее не получалось лететь по небу, но она говорила, что тоже видит перед собой «перевернутую землю».

А однажды, так же закрыв глаза в поисках перевернутой земли, Тамара почувствовала на своих губах губы Кости. Целовались они неумело, стыдливо, и потом некоторое время стеснялись, но еще больше тянулись друг к другу.

Перед расставанием, перед разъездом с туристической базы, они поклялись, что никогда не забудут свой причал, что никогда не будут писать друг другу писем и никогда больше не будут искать встречи.

— Мы будем помнить друг друга, и все. Ведь этого хватит? — спрашивал Костя, и Тамара, держа свои руки на его плечах, с какой-то легкостью, вовсе не задумываясь, почему он требует от нее утвердительных ответов, соглашалась: