Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] — страница 26 из 63

* * *

В начале января митрополиту Афанасию доставили в Москву царево письмо, прочтя которое он поседел на глазах. Государь писал, что бояре и приказные люди расхитили его казну после смерти отца; что они самовольно разобрали себе и раздали близким своим поместья, вотчины и кормленое жалованье, а все-таки о государстве не радеют и от недругов крымского, литовского и немецкого не оберегают, напротив, удалясь от службы, чинят насилия крестьянству; духовенство, сложась с ними, прикрывает их вины, когда царь захочет их наказать. Терпеть изменных дел боярских государь долее не желает. Поэтому он оставляет свое царство и отъезжает поселиться там, где Бог наставит.

Вместе с этой грамотой царский гонец Поливанов привез и другую – к гостям, купцам и всему православному крестьянству. В этой грамоте государь писал, что на них гнева и опалы нет.

И содеялся в Москве великий всенародный плач и стенание великое… Царство без главы – вдовица горькая, сирота-безотцовщина! Порешили – и все, от первого боярина до последнего нищего, были за то! – немедля отправить в Александрову слободу челобитчиков, чтобы государь гнев свой отвратил, милость показал и опалу свою отдал[11], а государство бы свое не оставлял: владел бы им, как хочет. А изменников и лиходеев ведает Бог да он, великий государь. В их животе и казни его царская воля. Черные люди Москвы прибавляли, что они-де за изменников не стоят, а сами их потреблят.

Уже 5 января перепуганные челобитчики узрели царевы очи. Иван Васильевич сказал свое милостивое слово: он берет обратно государство, но только на следующих условиях.

На изменников и непослушных государю класть свою опалу, иных казнить без жалости, «животы и остатки их брать». Учинить в своем государстве опричнину[12] – особый двор. На свой и детей своих обиход взять 27 городов (Можайск, Вязьму, Козельск, Перемышль, Устюг и другие), 18 волостей, брать и иные волости, жаловать детей боярских и прочих лиц, которые будут в опричнине. Опричниками быть тысяче человек, поместья им дать в тех городах, которые взяты в опричнину, а прежних владельцев оттуда вывести. В Москве очистить для царя особое место под его двор и взять в опричнину несколько улиц московских и слобод подмосковных.

И так далее, и тому подобное… Неведомое еще существо постепенно обретало не только имя, но и вполне зримые очертания.

5. Иноземный гость

Бомелий неторопливо брел по Никитской улице. Вслед ему доносился двойной гром и бой – это на Фроловской, Никольской, Ризоположенной и Водяной башнях отмеряли время боевые часы[13].

Бомелий отправился пешком нарочно. Во-первых, из соображений пользы: засиделся он в государевых палатах, по Кремлю-то особенно не находишься, а чтобы не было презренного почечуя, как русские знахари называют геморрой, надобно почаще разгонять кровь в нижней половине тела. Во-вторых – из чистой вредности. Василий Умной-Колычев, не доверяющий, кажется, даже самому себе, непременно пустил за ним «хвоста». Так пусть же смотрок[14] Умного набегается всласть за долгоногим лекарем! Бомелий давно уже привык, что за каждым его шагом следят, поэтому не дергался, не озирался глупо на всех углах: шел да и шел себе. А в самом деле – скрывать ему нечего. Испросил у государя позволения побывать нынче, первого мая, в Болвановке, где по обычаю ставят майское дерево, – туда и направил стопы свои.

Вот и Болвановка. Завидев высокий бревенчатый заплот, возведенный вокруг Немецкой слободы, Бомелий, неведомо почему, испытал некое теплое чувство. Словно завидел стены родного дома! Вошел в ворота – и улыбка против воли взошла на его сведенное напряженной гримасой лицо. На плотно убитой площадке напротив кирхи уже стояла высокая прямая ель с обрубленными боковыми ветками. К дереву крест-накрест были прибиты тележные колеса и деревянные бруски, так что оно напоминало подбоченившегося человека. Кое-где развевались цветастые лоскутки, привязанные к колесам и сучьям. Вид у ели был странный и несколько диковатый, словно бы само дерево удивлялось, что оно здесь делает в таком виде.

Еще бы! Разве дело елки – изображать праздничное Майское дерево? Да и наряжено оно должно быть попышнее. Но, как говорят русские, чем богаты, тем и рады.

– Элизиус! – раздался громовой рев, и Бомелий, обернувшись, увидал Таубе, немецкого наемника, в числе нескольких других служившего теперь в опричнине. Таубе стоял на пороге пивной, а за его широченной спиной маячили веселые, раскрасневшиеся и порядком уже осоловелые Эберфельд, Кальб и Крузе – такие же наемники. Одежда их являла собой немыслимую смесь русского и рыцарского платья, однако из-под панцирей выглядывали метлы, которые по государеву приказу носили все опричники, дабы выметать измену из государства. При виде их Бомелия явственно перекосило.

– Иди к нам, лекарь Элизиус! Будем пить за Майское дерево, за родную Швабию!

Сели за стол, сдвинули кружки, провозгласили тост, сдули пену, глотнули. Кругом веселились обитатели Болвановки. Все в пивной, мужчины и женщины, были одеты по-русски, а не на немецкий лад. Иноземцы, кроме воинских наемников, должны были носить местное платье, если не хотели подвергнуть себя осмеянию и презрению.

Внезапно он перехватил взгляд Эберфельда. Наверное, шваб давно уже смотрел на него, потому что сразу повел глазами в сторону, указывая на дверь.

Бомелий удивленно вскинул брови, но Эберфельд уже поднялся.

– Мне пора отлить, майне геррен! – провозгласил он громогласно. – Кто еще желает опорожнить свой мочевой пузырь?

– Да мы только что их опорожнили, – коснеющим языком пробормотал Таубе.

– Воля ваша, – сказал Эберфельд, – но я все же пойду. Вы со мной, герр Бомелиус?

Тот молча кивнул, поднялся.

Они вышли из общей залы, однако свернули не на улицу, а в боковую комнатку, где их встретил хозяин пивной – Иоганн.

– Как вы долго, майне геррен, – сказал он с укором, взволнованно тряся толстыми, багровыми щеками – непременной принадлежностью каждого любителя пива. – Наш гость уже, наверное, заждался.

Бомелий огляделся, но в каморке не было никого, кроме какого-то крепко спящего молодого усатого человека в длинном черном плаще. Неужели это тот, ради встречи с которым Бомелий пришел в Болвановку?

– Господин ждет вас в надежном месте, – понял его недоумение Иоганн. – Это всего лишь ливонец, сопровождавший его от границы. Вы, герр доктор, наденете плащ и шляпу проводника, и брат Адальберт, – он кивнул на Эберфельда, – сопроводит вас к господину. А потом вернется к своим друзьям, сказав, что вы отправились посмотреть мою больную жену.

Бомелий вздрогнул от звука приотворившейся двери. Вошла худенькая рыжая девочка лет шести-семи, сунула палец в рот и уставилась на архиятера огромными, слишком светлыми глазами. От этого взгляда его почему-то озноб пробрал, хотя ничего страшного в девчонке, конечно, не было: сиротка, приемыш Иоганна, только и всего.

– Анхен, брысь! – окрысился трактирщик, сделав страшное лицо, но девочка не испугалась: еще раз смерив Бомелия с ног до головы взглядом, подошла к нему, взяла за руку, принялась перебирать пальцы…

Бомелий брезгливо стряхнул ее маленькую чумазую ручонку с обгрызенными ногтями. Девочка, впрочем, не обиделась: видимо, привыкла, что ее гоняют все кому не лень. После нового окрика трактирщика она неторопливо вышла.

Бомелий тотчас забыл о ней. Следовало поспешить. Он скинул епанчу, богатую шапку и нахлобучил треух спящего, запахнулся в его плащ, а потом вышел из дому вслед за Эберфельдом, пряча лицо и старательно заплетаясь ногами, как следовало бы делать пьяному.

Не встретив на своем пути ни единой души, они вернулись к кирхе, но обогнули ее и вошли в неприметную заднюю дверку. Здесь было, чудилось, еще студенее, чем на дворе; отчего-то воняло мышами, плесенью и запустением. Чего ж другого ждать, когда пастырь не вылазит из пивной?! Бомелий разочарованно повел ноздрями, привыкшими к сладкому, тягучему и волнующему духу русских храмов: аромату кипарисного ладана и хороших восковых свечей.

Эберфельд сделал знак остановиться в низком темном коридорчике и громко кашлянул. Где-то неподалеку скрипнула дверка, а потом в полумрак упал узкий, косой лучик света.

– Туда идите, – шепнул Эберфельд. – Я постерегу.

Бомелий, пригнувшись, вошел в каморку, слабо освещенную огарочком. Как всегда, человек, ожидавший его, сидел спиной к свету, и лица его нельзя было разглядеть, вдобавок оно глубоко упрятано в капюшон.

Бомелий склонился в самом низком поклоне, взял обеими руками прохладную сухую ладонь и приложился к перстню губами. Он и сам издавна носил такую же золотую печатку, только рисунок на ней был чуточку другой: не змея, как у гостя, а лебедь на щите, что для непосвященных, конечно же, затейливый узор, не более. Печатка теряется среди прочих, ибо у русских принято унизывать пальцы до самых ногтей. Вот и славно, что теряется… и вообще, лучше не носить ее ежедневно, надевать, только отправляясь на такие вот тайные встречи. Как говорят русские, береженого Бог бережет. Гости тоже не козыряют перстнями-знаками направо и налево: носят, повернув к ладони, показывая лишь избранным и посвященным.

– Сын мой…

– Отец мой…

– Обойдемся без церемоний и предисловий. – Гость положил руку на его плечо, принуждая сесть на куцый табуретишко. – Донесения ваши я получал исправно, с точными сведениями военного характера, благодаря брату Адальберту я также не испытываю затруднений. Поэтому поездка моя имеет цель чисто инспекционную и… эмоциональную, если так можно выразиться.

Бомелий невольно подобрался, ибо гость имел взгляд столь пронизывающий, что ему мог бы позавидовать даже и царь московский, который гордился своим умением глядеть человеку в душу.