Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] — страница 35 из 63

– Федор, ты поди пока, – сказал он сыну. – Время спать, завтра чем свет отправимся в путь.

Алексей Данилович поднялся, прогулялся по трапезной, разминая ноги. Скрипнула дверь – он обернулся. Сначала показалось, створку колыхнуло сквозняком, настолько мало она приоткрылась. Человеку и не проскользнуть в узкую щелку, разве только призраку.

Нет, вот замерла у порога тень – правда что тень или призрак, какая-то бесплотная фигура! Маленькое сморщенное личико почти закрыто черным платом, губы вытянуты в тонкую ниточку. Да нет, это не княгиня Ефросинья, это какая-то незнакомая монашенка, растерянно подумал Басманов. Но вот набрякшие веки приподнялись, из-под них проблеснул черный огнь – и Алексей Данилович, прижав руку к сердцу, уронил ее до полу, переломился в поясном поклоне:

– Здравствуй на множество лет, княгиня моя…

И хотел, но не смог сказать иначе!

Краем памяти оглянулся на далекое прошлое. Давно, очень давно, когда будущего государя еще можно было смело и открыто называть ублюдком, в котором нет ни капли великокняжеской крови, когда всем в стране заправляли Шуйские, Басманов был их человеком. Вместе с Андреем Михайловичем Шуйским он часто виделся с вдовою князя Старицкого, неистовой княгиней Ефросиньей. Она была молода, красива и бесстыдно пользовалась своей красотой, чтобы привлекать к себе мужские сердца. Был среди этих мужчин и Алешка Басманов, тогда еще холостой, шалый распутник. Возмечтал лишнего, возомнил о себе, что и говорить… Однако единственным идолом сердца Ефросиньи был сын, тогда еще дитя, для которого она хотела не больше и не меньше, как великокняжеский престол. Само собой, что, по слабости характера Владимира Андреевича, истинной правительницей была бы его мать.

Басманов, однако, подозревал, что подлинная причина властолюбия Ефросиньи Алексеевны – лютая зависть к Елене Глинской, которая вот царствовала же вместо сына, так почему бы не поцарствовать и Старицкой? Всю жизнь, всю жизнь точила ее эта чисто женская, мужскому сердцу непонятная и даже смешная зависть.

Басманов вскоре расстался с Шуйскими, стал привержен новому государю, князь Владимир открыто честил его предателем и разбойником, да и мать его утратила над Алексеем Даниловичем былую власть, но сейчас вдруг всколыхнулось что-то такое в сердце… неведомое, прощальное…

– С чем явился? – спросила инокиня неприязненно.

– С волей государевой, – произнес он так же неприветливо. – Тебя, мать Феофилакта, он незамедлительно к себе требует. Отправимся завтра поутру в Москву. Там же встретишься с сыном, князем Владимиром Андреевичем, и со всем семейством его.

– С сы-ыном? – протянула она своим прежним, властным и нравным голосом. – С семе-ейством его? Что, опять измену Старицких сыскали?

Басманов едва не плюнул. Вот же ведьма, а?

– Сыскали! – фыркнул он как бы оскорбленно. – Не сыскали, а открыли! И не просто измену, а нечто похуже. Покушение на государя!

– Да брось-ка ты, Алексей Данилович, – пренебрежительно молвила Феофилакта. – Расскажи кому другому. У нас болтают, Федоров-Челяднин покушался злоумышленно, царицу отравил и уже наказан за сие. Но Владимира-то Андреевича вы каким боком приплели к сему делу? Федоров эва где был – в Москве, а сын мой в своей Нижегородчине глухой.

– То-то и оно, что в Нижегородчине, – значительно кивнул Басманов. – Как раз оттуда рыбка прямиком к царскому столу идет. Стерлядь.

– Ну и что? – нетерпеливо спросила Феофилакта. – Уж не хочешь ли ты сказать, что Владимир мой Андреевич испоганил несколько бочек стерлядки, чтоб отравить одного царя? Ну, он не полный же дурень. Чай, знает, сколь отведывателей у царева добра. Пока одна или две рыбины к нему на стол попадут, остальное повара сожрут да мало ли еще кто?

Алексей Данилович знал: все в этом деле Старицкого было несколько иначе.

Серпень Дубов, званый Серафим[25], ездивший в Нижний за рыбою для поминального Марьи Темрюковны стола, показал, что имел встречу с воеводою Владимиром Андреевичем и тот воевода дал ему яд и пятьдесят рублей денег, чтобы отравить царя рыбою. А он-де, воевода, когда руками ляхов взойдет на престол московский, всех верных к нему людей, и Дубова в их числе, будет жаловать деньгами и верстать чинами да поместьями. Серпень и яд, и деньги взял, в ножки воеводе поклонился, а по приезде в Москву немедля ринулся к Умному-Колычеву, коему и донес о случившемся и доказательства князева злобного умысла передал. По стародавнему обычаю доносчику – первый кнут. Серпня вздернули на виску и крепенько всыпали, чтобы выяснить, возвел на доброго человека напраслину либо нет, но повар твердо стоял на своем и был отпущен, давши страшную клятву хранить тайну и молчать. Итак, подозрения о польских посулах получили новое, неожиданное подтверждение. Сразу вспомнились события 1563 года, когда служивший у Владимира Андреевича дьяк Савлук Иванов прислал в Александрову слободу бумагу, в которой писал, что княгиня Ефросинья и ее сын многие неправды к царю чинят и для того держат его, Савлука, в оковах в тюрьме. Царь тогда велел прислать Савлука к себе, провели следствие, после коего подстрекательницу Ефросинью постригли, а сына ее сослали в Нижний Новгород. Но, выходит, опальные родичи царя не угомонились…

Государь с каменным лицом заявил, что теперь ему понятно все с отравлением царицы. Федоров со Старицким действовали сообща, и если кости Федорова уже собаками растащены, то теперь настал час Владимира Андреевича. Так что ко времени этого разговора Басманова с инокиней Феофилактой бывший князь Старицкий был уже несколько дней как мертв, а мать все еще ничего не знала об участи сына.

Никаких указаний на то, чтобы сообщить инокине Феофилакте о гибели Владимира Андреевича и его семьи, Басманов не получал. Поэтому он смолчал, свернул разговор, повторив только, что завтра поутру – в путь, и вызвал мать-игуменью. Феофилакта смотрела на него вопросительно, мало поняв, к чему вел Алексей Данилович. Только об отъезде предупредить, что ли? Ее обеспокоенный взгляд жалил Басманова как комар, и он вздохнул с облегчением, когда за Ефросиньей закрылась дверь. Игуменья, у которой было непроницаемо-хитрое старушечье лицо и которая вообще старалась не поднимать глаз, сделала ему знак следовать за собой и отвела через длинный коридор в пристроенную к трапезной боковушку. Это была гостевая для изредка приезжающих в монастырь мужчин, именно поэтому она стояла на отшибе, в отдалении от домишек, в которых размещались келии послушниц.

– Княгиня… тьфу, мать Феофилакта где обитает? – вежливо спросил Басманов.

– Во-он тот домик, крайний, видишь, сударь? – указала старуха. – Там же и сестра Александра. Ты когда отъезжать думаешь? Пораньше, чем свет?

– Не будем спешить, – сказал Басманов. – Не будите нас, как проснемся, позавтракаем, так и отправимся.

– Как велишь, сударь, – кивнула игуменья. – Спи спокойно, сын твой небось уже почивает. Храни вас Бог.

Алексей Данилович вошел в комнатушку, скупо освещенную только лишь лампадкою в углу. Было душно и тепло: по осеннему времени в монастыре уже топили, за печной дверкою играли всполохами пламени недавно подброшенные дрова.

– Федька? – позвал Басманов шепотом. – Спишь ли?

Тишина. На дальней от двери лавке громоздилось что-то темно-бесформенное. Федька не проснулся. Он всегда спал очень крепко, очень тихо, без храпа.

– Ну, спи, спи, – чуть слышно выдохнул Алексей Данилович, с усилием стаскивая сапоги и начиная раздеваться. – Ну, спи, спи…

И тут его словно бы что-то толкнуло – необъяснимое. Похоже было, птица больно, коротко клюнула в сердце. В исподней рубахе, босой, пошел к той лавке, тяжело опустил на нее руки – и какие-то мгновения тупо, бессмысленно охлопывал тулуп, сложенный так, что в полутьме вполне напоминал скорчившегося человека. Только тулуп! А Федька-то где?

И снова налетела та же бесшумная птица, снова клюнула… Торопливо, забыв о портянках, насунул сапоги, прихватил кожушок, выскочил.

Замер на крыльце. Где сын?! И тут же на миг отлегло от сердца, когда увидал смутную фигуру, бредущую по сырой, росистой, жемчужно белеющей траве.

Федька тащился, как пьяный, заплетая ногу об ногу. Увидал отца, только подойдя к нему вплотную, вскрикнул от неожиданности, рухнул на колени, громко ударившись о дощатую ступеньку.

– Тятенька! Я… Господи!

Алексей Данилович испуганно схватил сына за плечи. В минуты тревоги вспыхивала, поднималась со дна души вся извечная любовь к нему, страх зверя за свое детище.

– Что с тобой? Напали? Поранили? Где?

И впрямь показалось, что Федька ранен и даже кровью истек, настолько он был бледен.

– Не повинен я, – все тем же детским, жалобным голосишком проблеял Федор. – Я и не сделал-то ничего, не успел. Нажал посильнее, чтоб не противилась, она и задохлась. А у меня сразу вся охота пропала…

– Кого? – хрипло спросил Алексей Данилович. – Кого ты трогал?

Федька молчал, сопел.

– Монашку? Ну, говори, сволочь! – Басманов, вдруг разъярясь, хлестнул сына наотмашь по лицу. – Говори!

Федька еще посопел, потом сказал глухо, с усилием:

– Ее…

– Которую? Говори, мать твою! Ту девку спелую, что на стол подавала?

– Чего? А, нет. Ее, говорю же.

«Неужто Юлианию?! Неужто?…»

– Не, тятенька, ты не бойсь, никто меня не видал, – хитро пробормотал Федор. – Я как пришел, как стал за дверкою, как заломал ее, так и потом ушел – на курячьих лапках[26]. Соседка ее воротилась, но и она ничего не слышала, спать легла.

«Царица! – с ужасом подумал Алексей Данилович. – Он, может, с царицей будущей спознался и убил ее! Измена, измена это. На кол – самое малое… небось на ломти настругают».

Среди множества бестолково закопошившихся мыслей была даже одна о незамедлительном бегстве – в Польшу, в Ливонию, к тому же Курбскому. Не одни только сановные бояре получали прельстительные письма из Литвы – опричные князья тоже, и Висковатый Иван Михайлович, и Афоня