же если вместо собственного имени рисует крест».
Поскольку мистер Хемли не желал принимать в своем доме гостей, гостить не могли у своих друзей и его сыновья. По этому поводу миссис Хемли неоднократно пыталась говорить с мужем, однако переубедить его не удавалось: предрассудки оставались незыблемыми. В отношении собственного положения как главы самого старого рода трех графств гордость сквайра процветала. Что же касалось его собственных достоинств, то неловкость в кругу равных, недостаток образования и отсутствие светских манер порождали чрезмерную чувствительность, слишком болезненную и острую, чтобы назвать ее скромностью.
Отношения между сквайром и старшим сыном перешли в стойкое пассивное отчуждение.
Дело было в марте, уже после смерти миссис Хемли. Роджер оставался в Кембридже. Осборн также покинул дом, не сообщив, куда именно направился, и сквайр решил, что в Кембридж или в Лондон. Когда сын вернулся, отец был бы рад услышать его рассказ о том, где был и что делал — просто как новости, способные отвлечь от нескончаемых домашних забот и тревог, — однако гордость не позволяла задавать вопросы, а Осборн не изъявил желания общаться. Постоянное молчание усугубило внутреннее разочарование сквайра, и через день-другой после возвращения сына он приехал домой к обеду усталый и раздраженный. Было шесть часов; он торопливо вошел в свою комнату на первом этаже, вымыл руки и поспешил в гостиную, решив, что опоздал, однако там было пусто. В надежде согреть ладони он подошел к камину, но огонь, остававшийся без присмотра, за день погас, и сейчас в нем мертвым грузом валялись дрова и дымили, вместо того чтобы весело гореть и согревать пространство. В открытую трубу нещадно задувал ветер. Часы на каминной полке остановились, поскольку никто не позаботился их завести. В гостиную заглянул старый дворецкий Робинсон, но, увидев сквайра в одиночестве, хотел было удалиться и подождать мистера Осборна, чтобы подать обед. Он надеялся остаться незамеченным, но хозяин его увидел и резко осведомился:
— Почему обед не готов? Уже десять минут седьмого. И почему не разожжен камин? Невозможно согреться!
— Полагаю, сэр, Томас…
— К черту Томаса! Немедленно подай обед.
Не в силах усидеть на месте, сквайр принялся собственноручно раскидывать дрова, высекая искры, потом кричать на Томаса, явившегося на шум, разжигать свечи, которые, по его мнению, тоже плохо горели. Пока сквайр таким образом выплескивал раздражение, вошел Осборн, как всегда, безупречно одетый, в вечернем костюме. Его медленные ленивые движения только подлили масла в огонь. Окинув взглядом собственный черный сюртук не первой свежести, коричневые потертые брюки, клетчатый хлопчатобумажный галстук и грязные сапоги, он едва не взорвался, глядя на безупречный костюм сына. Разумеется, сквайр счел его выражением высокомерия и претенциозности и собрался сделать презрительное замечание, но в этот момент дворецкий, заметив, что молодой господин спустился, объявил, что обед подан.
— Кажется, ведь шести еще нет? — удивился Осборн, доставая изящные часы. Вряд ли он не догадывался о грядущей буре.
— Уже больше четверти седьмого! — прорычал отец.
— Должно быть, ваши часы спешат, сэр. Я же всего два дня назад ставил свои по смене караула в Лондоне.
Итак, старым надежным часам в форме репы было нанесено оскорбление — тем более непростительное, чем менее объяснимое. Эти часы сквайру подарил отец в то время, когда часы еще были часами. Они диктовали точное время всем остальным приборам, будь то в доме, в конюшне, на кухне и даже в церкви. И вот теперь, в почтенном возрасте, на них высокомерно посматривала хилая французская безделушка, помещавшаяся в жилетном кармане, вместо того чтобы с достоинством занимать место в специальном отделении на поясе. И пусть безделушка чувствовала поддержку всего почетного караула и конной гвардии в придачу, Осборну не следовало выказывать пренебрежение к той вещи, которую отец считал собственной плотью и кровью!
— Мои часы похожи на меня, — раздраженно возразил сквайр. — Простые, но надежные. А главное, жизнь в моем доме идет по ним. Король, если желает, может руководствоваться сменой караула.
— Прошу прощения, сэр, — спокойно сказал Осборн, искренне стремясь сохранить мир. — Я пришел по своим часам, которые показывают точное лондонское время. Понятия не имел, что вы ждете, иначе оделся бы быстрее.
— Хочется верить, — заявил сквайр, усмехнувшись. — Мне бы даже в молодости было стыдно проводить у зеркала столько времени, как будто я женщина. А если бы улыбался собственному отражению и наряжался только ради удовольствия, стал бы презирать себя.
Осборн покраснел и собрался отпустить едкое замечание относительно внешнего вида отца, однако сдержался и тихо сказал:
— Мама всегда хотела, чтобы мы переодевались к обеду. Я привык делать это для нее и не хочу ничего менять.
Действительно, он сохранял верность священной памяти матери, поддерживая домашние обычаи, которые она ввела, но презрение, прозвучавшее в высказывании сына, вывело его из себя.
— Я тоже стараюсь жить так, как хотела она, причем это касается более важных вещей, чем тряпки.
— Я никогда не утверждал обратного, — попытался оправдаться Осборн, изумленный этой вспышкой гнева.
— Да, сэр, зато имели в виду: я понял это по вашим презрительным взглядам. Я никогда не пренебрегал ее желаниями. Если бы она захотела, я снова пошел бы в школу и начал учить азбуку, не стал бы слоняться и попусту тратить время, как некоторые великовозрастные…
Сквайр запнулся и умолк, но хоть слова и застряли в горле, гнев не иссяк, поэтому через некоторое время Осборн услышал:
— Не позволю прикрываться желаниями вашей матушки, сэр! Тем более что, в конце концов, именно вы разбили ей сердце!
Это было как пощечина, и молодой человек едва сдержался, чтобы не выйти из комнаты. Возможно, так и надо было поступить: оба немного остыли бы, потом объяснились и, возможно, помирились, — но он предпочел оставаться на месте и делать вид, что оскорбительные обвинения его никак не задевают. Безразличие к его словам вызвало крайнее раздражение сквайра, и он продолжал обвинять и упрекать сына до тех пор, пока Осборн, не в силах дольше терпеть, не повышая голоса, с горечью произнес:
— Я вызываю у вас только гнев. Дом больше для меня не дом, а клетка, где меня контролируют, отчитывают по пустякам и бранят за каждую мелочь, как ребенка. Дайте мне, наконец, возможность самому зарабатывать на жизнь: я, как старший сын, имею право просить об этом, — тогда уеду и больше не буду вызывать ваше раздражение ни внешним видом, ни отсутствием пунктуальности.
— Блудный сын сказал отцу почти то же самое: «Дайте мне положенную долю», — однако то, как он распорядился своими деньгами, мало меня вдохновляет…
Сквайр не договорил: мысль, как мало он может дать сыну в качестве «доли» или даже ее части, заставила умолкнуть.
Осборн осмелился возразить:
— Как всякий мужчина, готов зарабатывать на жизнь; вот только обучение любой профессии требует денег, а денег у меня нет.
— И у меня тоже, — коротко ответил сквайр.
— Что же делать? — спросил Осборн, мало веря словам отца.
— Прежде всего научиться жить дома, отказавшись от дорогих поездок, и сократить расходы на портных. Не прошу помощи в управлении поместьем: для этого ты слишком утонченный джентльмен, — но если не умеешь зарабатывать деньги, то хотя бы не трать.
— Я же сказал, что готов зарабатывать! — воскликнул Осборн, наконец-то не выдержав. — Вы чрезвычайно нетерпимы, сэр!
— Неужели? — скептически уточнил сквайр, внешне успокаиваясь, по мере того как возбуждался сын. — Но с какой стати я должен это терпеть? Отцы, вынужденные платить за экстравагантные привычки своих сыновей, при том что лишних денег у них нет, вряд ли готовы безропотно взирать на то, как проматывают плоды их труда. Ты совершил два поступка, которые любого способны привести в ярость: во‐первых, завалил экзамен, хотя твоя бедная матушка превозносила тебя до небес, и при желании ты вполне мог бы соответствовать ее ожиданиям, а во‐вторых… нет, не стану говорить.
— Нет уж, сэр, скажите, — попросил Осборн, в ужасе от мысли, что отец узнал о тайной женитьбе.
Сквайр же имел в виду кредиторов, которые пытались выяснить, как скоро наследник вступит в свои права, поэтому отрезал:
— Нет! Знаю то, что знаю, и не собираюсь сообщать откуда. Скажу лишь одно: твои друзья точно так же не в состоянии отличить хорошую древесину от плохой, как я не в состоянии понять, как тебе удастся заработать пять фунтов, чтобы не голодать. А теперь подумай о Роджере. Никто не ждал от него чудес, и вот сейчас он получит стипендию, а потом станет епископом, канцлером… да мало ли кем-то еще. А мы и не догадывались, что он настолько умен, — только тобой и восхищались. Не знаю, почему сказал «мы»… следовало сказать «я». Теперь всегда в этом мире буду только «я».
Мистер Хемли встал и торопливо вышел из комнаты, по пути опрокинув стул, но даже как будто этого не заметив. Осборн, который уже некоторое время сидел, заслонив глаза ладонью, вздрогнул, вскочил и поспешил вслед за отцом, но успел к кабинету лишь в тот момент, когда в замке повернулся ключ.
В столовую молодой человек вернулся разочарованным и огорченным, с тяжелым сердцем, поскольку всегда внимательно относился к способному вызвать пересуды нарушению привычных ритуалов, поднял стул и поставил на место, к столу, а потом таким образом переставил блюда, чтобы создать впечатление, что к ним прикасались, и только после этого вызвал дворецкого Робинсона.
Когда тот явился в сопровождении Томаса, молодой господин счел нужным сообщить, что отец устал и ушел в кабинет, а сам он десерта не хочет, но выпьет чашку кофе в гостиной.
Старый дворецкий отослал Томаса и доверительно обратился к Осборну:
— Еще перед обедом я заметил, что хозяин не в себе, сэр: устроил разнос Томасу по поводу погасшего камина: мол, невозможно согреться. Уж не заболел ли? Тогда понятно…