Жены Матюшина. Документальный роман — страница 6 из 15

Новые соседи

Как мы помним, отношения Гуро с предметами складывались непросто. Чашка или ключи так и норовили выскользнуть из рук. Сейчас Громозова не стала бы ее за это корить. Если рядом никого не было, любой ее шаг мог закончиться катастрофой.

У Ольги Константиновны и без того хватало проблем, а тут еще слепота. Другой бы впал в отчаяние, но она собралась и попыталась найти выход.

Рисовать уже вряд ли придется, но можно писать. Ведь слова рождаются без участия зрения. Их не видят, а представляют. Другое дело, как это зафиксировать. Если бы у нее была помощница, они бы справились вместе.

Громозова позвонила одному и другому, и райком прислал ей секретаря. Теперь ее работа за письменным столом напоминала производственное совещание. Сперва диктуешь, а затем на слух вносишь поправки.

По «Автобиографии» видно, как Ольга Константиновна об этом говорила. Не отрицала, но старалась не задерживаться. Упомянула о слепоте и сразу переходила к планам на будущее.

В 1941 году, в дни блокады, я потеряла зрение, – писала она. – Слепая, написала книгу «Песнь о жизни», вышедшую в издательстве «Молодая гвардия» в 1946 году. Месяц назад закончила и передала издательству «Молодая гвардия» новую книгу «В старом доме».

Как видите, жизнь продолжалась. Обещала закончить одну книгу, а предложила издательству две. Не только справилась с трудностями, но перевыполнила намеченный план.

Очень помогли новые жильцы. Особенно Всеволод Вишневский. Разглядеть его сейчас она не могла, но хорошо помнила фото в газете: морская форма, взгляд прямой, подбородок вздернут… Такой управится с чем угодно – хоть с кораблем, хоть с пьесой, которую надо закончить в срок.

Общая картина и спектакль

Пришло время поговорить о ее соседях. В сорок первом году Вишневскому заказали пьесу для театра Музыкальной комедии, а он пригласил в соавторы поэта Всеволода Азарова и драматурга Александра Крона. Чтобы ничто их не отвлекало от главного, они поселились на Песочной.

Жили они тут без жен, почти как на корабле. Все трое служили на флоте, так что для них это было привычно. Когда их отправляли на задание, они месяцами не видели дома.

Дружат морские лучше сухопутных. Если хочешь поговорить о жизни, обратись к товарищам по службе. Самые удачные тексты о море были результатом таких встреч.

Посидят за столом двое, много выпьют и так же закусят, и сюжет готов. Остается только его записать.

Вот и на Песочной велись такие разговоры, и из них постепенно что-то рождалось. Очень хотелось, чтобы благодаря их пьесе в зале стало теплее. Если не греют печки и батареи, то вместо них будут шутки и песни.

Спешили успеть к празднику Октября. Для этого троих драматургов дополнили тремя композиторами. Так быстрее и вроде как с подстраховкой. Если кто-то неожиданно выбывает, его место занимает другой.

Работали едва ли не сутками. Перерывы делали для того, чтобы поспать и подымить папиросой. Еще, конечно, поговорить с соседкой. Пусть она видела море только с пляжа, но ее жизнь не уступает службе на флоте.

Литераторы поколения Вишневского знают только друг друга, а с Громозовой дружили Гуро и Бурлюк. Когда об этом думаешь, прошлое приближается, и ты ощущаешь себя звеном в цепи.

Пьесу быстро поставили и 7 ноября 1942 года сыграли в бывшей Александринке. Это был, как сказали бы в старину, «праздников праздник». Дело тут не только в спектакле, но и в театре. Так уж он устроен, что к происходящему на сцене прибавляется красно-золотой зал.

Три драматурга все сделали правильно. Прежде всего, верно выбрали жанр. За стенами были темные холодные улицы, а герои наперебой веселились, словно все это происходило не в Питере, а в Одессе.

Одессой действительно вдохновлялись. Азаров сетовал на то, что его пригласили не как поэта, а как одессита. Всю дорогу он рассказывал соавторам разные байки.

Среди персонажей было много молодых женщин. Публика сидела в пальто, а на них были ситцевые платья. Пожалуй, эти платья «переигрывали» сюжет. Они вселяли уверенность, что зима не навсегда.

Еще в зале было много военных. Многим из них утром вручили ордена, а к награде прилагался билет в театр. Вечером происходила удивительная перемена. Столько месяцев они были участниками, а вдруг становились зрителями.

На сцене говорили о том, что пережил каждый, но из зала это выглядело иначе. Словно увиденным из другого времени. Когда-нибудь наступит такой день, когда блокада станет легендой. Окажется рядом со «Словом о полку Игореве» и «Севастопольскими рассказами».

В этой несложной пьесе была загадка, а также отгадка. Зрители ощущали дуновение еще не наступившей эпохи. Кому-то даже казалось, что война идет на сцене, а за стенами театра продолжается мирная жизнь.

Эта иллюзия – пусть кратковременная! – дорогого стоит. Поэтому банкет, как и спектакль, прошел на одном дыхании. Отсутствие еды и выпивки восполняло обилие тостов. Немного приободрились даже те, кто до этого месяцами не улыбался.

Больше всех радовались соавторы. Как-никак дошли до финала, выполнили важное задание. К тому же, как сказано, приблизили будущее. Помогли зрителям увидеть себя и свою ситуацию со стороны.

Чуть ли не в эту ночь, поблагодарив Ленинград и Громозову, они вернулись на корабли. Как говорится, пост сдал – пост принял. Отчитайся за командировку и приступай к основным обязанностям.

Продолжение в письмах

Ольга Константиновна не исчезла из жизни Всеволода Витальевича. В Питере они часто разговаривали, а теперь писали друг другу письма.

Дом на Песочной Вишневский часто называет домиком. В этом слове есть сердечность – и ощущение дистанции. Будто переворачиваешь бинокль, и большое становится маленьким.

Заканчиваются послания приветами – сперва соавторам, а затем Обертышевым. Все эти месяцы драматурги прожили через стенку с этим семейством.

Специально отметим, что Всеволод Витальевич не страдал забывчивостью. Помнил всех, с кем его свела судьба. Если Обертышевы вошли в его жизнь, то они в ней остались.

Глава семейства – участковый милиционер. По службе он контролирует дворников и ищет по чердакам шпионов, а дома стойко терпит вечно бурчащую жену. Впрочем, с соседями они не ссорятся. «Помогаем им, чем и как можем, – записал в дневнике Вишневский, – а они, в свою очередь, помогают нам».

Сердечность Всеволода Витальевича точечная. Сказал что-то хорошее о соседях, признался в любви «домику». Затем тон меняется, и он заканчивает широковещательным: «Обнимаю весь Ленинград».

Разница тут такая, как если бы он сперва сидел за столом, а затем встал и вытянулся по струнке. Слышите, как щелкают каблуки? Кажется, это не частное письмо, в котором слов может быть сколько угодно, а телеграмма, где каждый знак имеет цену.

Был в «Правде», беседовал. В ближайшие дни буду на совещании писателей, ученых, академиков, созываемых «Правдой».

Драматург должен слышать интонацию. У каждого героя она своя. Плохо, если голоса сливаются, но не лучше, когда герой говорит с одним, а имеет в виду другого или всех вместе.

Именно такой контраст в названии «Оптимистической трагедии». Начиная с названия, нам предлагают два варианта. Что-то похожее есть в диалогах ведущих. Через головы зрителей они разговаривают с потомками.

Первый (рассматривая пришедших на трагедию). Кто это?

Второй. Публика. Наши потомки. Наше будущее, о котором, помнишь, мы тосковали когда-то на кораблях.

Первый. Интересно посмотреть на осуществившееся будущее. Тут тысячи полторы, и наблюдают за нами… Не видели моряков!

Второй. Молчат. Пришли посмотреть на героические деяния, на героических людей.

Вот и Вишневский был как эти ведущие. Один абзац обращен к Громозовой, а другой – куда-то вдаль. В одном случае интонация разговорная, а в другом – по-газетному прямолинейная. Тут уже диалога не может быть. Если что-то утверждается, то так оно и есть.

Да, правильно еще в 15 году Владимир Ильич Ленин характеризует нашу эпоху: «Прерывистая, скачкообразная, катастрофичная, конфликтная»… все это естественный результат развития крупного производства, – эта тенденция ясно наблюдается веками. Можно добавить: и результат нервного обострения людской психики. Мир неумолимо и быстро идет к универсализации. Пространства побеждаются. …Демократическое движение разламывает старые устои, и отсюда бешеный вал реакции…

Зачем Громозовой эти соображения о том, что пока не названо глобализацией? У нее плохое зрение, деревянный дом с печным отоплением и еще много разных проблем. Скорее всего, Вишневский задумал статью, а пока примеривается, оттачивает формулировки.

Конечно, вариантов не два, а больше. Среди фраз вроде тех, что мы привели, вдруг вырывается: «Я же не профессионал». Это признание говорит о том, что он бывает не только гордым и уверенным, но растерянным и слабым.

Обычно теплота у него отдельно от пафоса, но бывает, что вместе. Вы считаете, что на вершинах власти пустынно и холодно? Так вот, там тоже живут люди. О Папанине Вишневский пишет, как об Обертышевых. Восхищается не его подвигом, а вполне мирскими качествами.

Представьте, – вроде как объясняет он Громозовой, – Папанин – это не только фотография на первой полосе, а веселый добрый человек. Готов во всем составить компанию – особенно если под крепкий чай и хорошую еду.

Он поставил мне у себя на службе, – пишет Вишневский, – стол со сметаной, творогом, огурцами, яблоками, хлебом и чаем. Все «убрали». Чудно побеседовали.

Слово «убрали» очень подходит. Особенно после того, как Иван Дмитриевич накрыл поляну. Вечер получился отличный! Посидели, как в где-нибудь в деревне, где огурцы с грядки ценятся больше московских вкусностей.

О жизни и работе Вишневский пишет в самом письме, а о награждениях – в постскриптуме: «Награжден вторым орденом Красного Знамени. Представлен к ордену Отечественной войны первой степени». Для него настали такие времена, когда его отмечают ко всем датам, и даже без дат.

Лишь однажды об этом сообщается не за границами основного текста. Дело тут не в самом событии, а в том, кто поставил галочку около фамилии драматурга.

По линии «Правды» отмечен орденом Трудового Красного Знамени… Я горд тем, что награждение утверждал сам т. Сталин.

Случается, Вишневского удостоят не орденом, а должностью. Так, в сорок шестом году ему вышло назначение главным редактором журнала «Знамя».

В каком-то смысле он вернулся на корабль. В журнале сотрудников не больше, чем матросов на небольшом судне. Как сказано, «куда ж нам плыть?». У него были разные ответы на этот вопрос, и они плохо друг с другом связывались.

Сами посудите – следовало увеличить число читателей, но при этом не лишиться должности. Держать связь со старыми, проверенными авторами – и открывать новых. Все это походило на оксюморон, упомянутое название пьесы. Впрочем, он сам ее написал, а значит, это было ему по силам.

В сорок шестом году журнал был озабочен поисками молодых. Вообще-то, их всегда ищут и редко находят, но сейчас вопрос стоял ребром. Вряд ли Вишневский знал, что готовится постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», но, как видно, что-то предчувствовал. На случай исчезновения кого-то из прежних кумиров нужно было сделать так, чтобы это место не пустовало.

Одной из главных его забот стал поиск поэтессы, которая заменит Ахматову. Подходящий вариант нашелся на удивление быстро, о чем он с радостью сообщает Громозовой:

Раскопал замечательную поэтессу – Галину Николаеву. Она фронтовик… Пишет нам из Нальчика, где находится после фронта. Это божий дар!.. Читали на днях вслух цикл ее стихов: я, Тихонов, Симонов и др. Поздравили ее по телеграфу, напечатаем сразу 15–20 ее стихотворений… Это волевая, умная, совершенно самостоятельная, тонкая натура… Условно говоря, «молодая, красноармейская Ахматова», а, может быть, и покрупнее.

Николаева была молода, имела фронтовой опыт, и ее ничто не связывало с прежней жизнью. Родилась в деревне, на войне была врачом, а в редкие передышки писала стихи. Творчество для нее началось не со знакомства с известными литераторами, а с контузии, полученной в Сталинграде.

Вроде не подкопаешься. Жизнь героическая, темы животрепещущие. Правда, однажды биографии этих женщин совпали. Обеим было около тридцати, когда расстреляли их мужей.

Так что все непросто. Казалось бы, и моложе, и идеологически выдержанней, но, присмотревшись, видишь изъян. Хорошо, Николаева об этом не распространялась. К тому же незадолго перед арестом они развелись, что отчасти снимает с нее ответственность.

Кстати, Ахматова тоже развелась с Гумилевым, но до конца дней называла его мужем, а себя считала вдовой.

Впрочем, мы сейчас о другом. В сорок пятом «Знамя» напечатало стихи и прозу Николаевой, а в августе сорок шестого вышло постановление. Так что все произошло вовремя. К тому моменту, когда началась травля поэтессы, ее конкурентка уже заявила о себе.

Вот ведь какие перемены. В феврале просишь «многоуважаемую Анну Андреевну» дать подборку для журнала, а через полгода она становится «гражданкой Ахматовой». Он явно намекал на то, что так с ней будут разговаривать в тюрьме.

Наверное, что-то такое Всеволод Витальевич говорил на людях, но впервые это было сказано наедине с собой. Впрочем, как мы убедились, он путал личное и общественное. Вот и сейчас делал запись в дневнике, но обращался к «городу и миру».

Ахматову Вишневский упоминает заодно. В контексте бурнокипящей литературной жизни. Представьте рядовое писательское собрание. Что-то говорится с трибун, но больше в перерывах в курилке. Здесь он услышал новость и коротко ее записал:

Очень много совещаний… Вчера общемосковское собрание писателей. Слух о том, что гр. Ахматова застрелилась.

Как видно, всех перебрали и, наконец, дошли до ленинградских коллег. Вы не слышали, что сделала Ахматова? Взяла пистолет, доставшийся ей от Гумилева, и выстрелила в висок.

Важнее всего в этой записи тон. Эта новость не заставила Вишневского вздрогнуть. Что и говорить, Обертышевым повезло больше. Шли годы, а его отношение к ним оставалось столь же сердечным.

Как писал пародист Архангельский: «Все изменилось под нашим зодиаком, но Пастернак остался Пастернаком». Ахматова тоже осталась Ахматовой, а Николаева Николаевой. Как-то забылось, что ее прочили на место первой поэтессы. Да и поводов для этого не было. Вместо того чтобы развить успех, она перешла на прозу.

Судя по письму Громозовой, такой финал был предрешен. Редактор «Знамени» предрекает Николаевой победу, но картину рисует негармоничную.

Особенно удивляет это место. Написано, что у «красноармейской Ахматовой» есть «божий дар». Странная, согласитесь, арифметическая операция. «Красноармейская», плюс Ахматова, плюс давно никем не вспоминаемый «божий дар».

Тарасенков

Матюшин не позволял ученикам ничего рисовать отдельно. Только вместе с фоном и другими фигурами. Это была забота не только о композиции, но о картине мира, в которой все связано со всем.

Вот и Вишневского лучше понимаешь, когда рядом с ним его заместитель по журналу Анатолий Тарасенков[5]. Больно многое их связывает и различает.

Служба во флоте и работа в литературе научили Вишневского многое пропускать. Иногда и надо поспорить, но лучше сделать вид, что не расслышал. Если Матюшина нельзя называть, то он даже в письмах не нарушал запрета.

Отдадим должное его выдержке. Это тоже капитанское. Он давно живет сухопутной жизнью, но не разучился читать сигналы. Рука вверх значит одно, а вниз – другое. Чтобы верно ориентироваться, надо внимательно следить за флажками.

Кстати, в книгах Громозовой мужа практически нет. Конечно, догадаться несложно. Если на обложке написано – «Матюшина», остается единственный вариант.

Предположим, читатель разгадал эту загадку и хочет знать больше. Ольга Константиновна рассказывает, что ее муж преподавал в Академии и у него было много учеников. Вот, пожалуй, и все. О том, что их связывало и как они жили, не сказано ничего.

Таковы требования, и Громозова им следует. В этом смысле ее положение такое же, как у редактора «Знамени».

Едва ситуация начинает меняться, появляется решительный тон. С той же непреклонностью, с которой он произносил: «Отдать швартовы», Всеволод Витальевич говорит о рукописи Матюшина: «Теперь время для нее. Ставьте вопрос перед издательствами».

Так Вишневский лавировал между категоричностью и уступчивостью. В этом смысле Тарасенков был другой человек. Хотя он тоже служил на флоте, но выполнял приказы без удовольствия. Даже изобразить, что ему это нетрудно, у него не всегда получалось.

Если нельзя жить по-своему, можно чередовать исполнение с нарушением. Бывало, Тарасенков выполнит задание и сразу сделает наоборот. Порой даже сидел он не как человек при должности, а так, как ему хотелось.

Когда к нему в кабинет заходили авторы или коллеги по журналу, он со стула пересаживался на стол. Расположится среди рукописей, да еще болтает ногами. Наверное, так он делал, когда был маленьким, и эта привычка закрепилась.

Не представить в этой мизансцене Вишневского. Как редактор, он отвечал за содержание, а как офицер – за форму. Спина должна быть прямой, рукопожатие твердым, речь лаконичной… Всеволод Витальевич и был таким. Когда после «Оптимистической» выходил на аплодисменты, его принимали за героя пьесы.

Может, дело в том, что гражданский дух из Тарасенкова не выветрился? Его другу и начальнику это создавало много проблем. Да и не только ему. От советского критика ожидаешь цельности, а тут сплошные метания. Сегодня он восхищается, а завтра ругает на чем свет стоит.

Сложно быть критиком – и искренним ценителем. Больно разные тут требования. Критику следует быть на страже, а ценитель должен просто любить. Заранее прощать все предмету своих чувств.

Как примирить эти противоречия? Тарасенков доводил рукописи до печати, но не обольщался. Если где-то существует идеальное «Знамя», – так, как видно, думал он про себя, – там все это отправляют в корзину.

Вишневскому на него жаловались. Да он и сам был не слепой. Уж очень нестандартное поведение. Так сказать, «разговорчики в строю». Постоянно хотелось спросить: почему тебе позволено то, что другим запрещено?

Взять, к примеру, его, Вишневского. Храбрец, пулеметчик, а в мирной жизни человек опасливый. Даже телефону не доверял. Видно, ему мерещилось присутствие кого-то третьего. Поэтому он подстраховывался дважды. Сам писал записку сотруднику, и сам относил в соседний кабинет.

Были и другие столь же удивительные реакции. В одной рукописи Всеволод Витальевич подчеркнул выражение «картошка в мундире». Как оказалось, в нем заговорил морской офицер. Так он вступался за честь мундира, которому не место рядом с какой-то картошкой.

Если Вишневский терпел Тарасенкова, то только из‑за их общего прошлого. Во время таллинского перехода его будущий заместитель едва не утонул. Когда пришел в себя, отказался от лазарета и вернулся к месту службы.

Как уволить такого человека? Всеволод Витальевич колебался, сто раз отмерял, но все же решил отрезать. Не очень понятно, что стало поводом. Возможно, тут не конкретная причина, а сумма ощущений.

Об этом Вишневский пишет Громозовой в той же хорошо нам знакомой манере. Вытянул спину, щелкнул каблуками и отрапортовал:

Расстался с Тарасенковым. Чем дальше, тем больше он вел куда-то в сторону, капризничал, упрямился. Сполз в эстетизм. Писал хвалы Пастернаку и пр. Это все для «Знамени» не годится. Я крепко с ним поругался и из редакции убрал.

Так и выглядят вердикты. Короткие фразы, формулировки соответствующие. Не «ушел», а «сполз», не «уволил», а «убрал». Кроме тона и некоторых слов, здесь все правильно. Невозможно делать то, что тебе полагается, и в то же время оставаться собой.

Оказавшись без должности, Анатолий Кузьмич попробовал преодолеть раздвоенность. Новое его занятие было поистине утешительным. Оно позволяло целые дни проводить дома за чтением хороших поэтов.

Выход назывался «библиографический указатель». Дело в том, что Тарасенков собрал лучшую в Москве библиотеку поэзии начала века и решил ее описать.

В тридцатые – сороковые годы книги исчезали быстрее, чем люди. Их отправляли в особые хранилища, и это было безнадежней, чем ссылка. Указателю надлежало пусть не вернуть книгу читателю, но хотя бы сказать, что она была.

Теперь ни один автор не затеряется во времени. Вот они где, под одной обложкой. Тот, кто займется этой эпохой, непременно обратится к его труду.

Информации в указателе чуть больше, чем на надгробном памятнике. Кроме имени, фамилии и лет жизни, названы книги, которыми автор пополнил историю Серебряного века.

Вот она, «эврика»! Есть ли что-то важнее того, что мандельштамовский «Камень» вышел в тринадцатом году? Фамилия поэта и название сборника – такая же непреложность, как имя города, где он увидел свет.

Следовало не только уточнить место, год и издательство, но и создать лучшие условия для авторов книги. Весь ситец в доме уходил на переплеты. Жена рассчитывала сшить платье, а Анатолий Кузьмич одевал Волошина и Гумилева.

Всю жизнь Тарасенков оценивал, но, оказывается, это можно сделать без слов. Представьте, что замерзшему человеку предложили шарф и пальто. Это происходило с книгами, когда у них появлялись новые переплеты.

Остается сказать о финалах жизни главного редактора и его бывшего заместителя.

Если бы Вишневский был не так осторожен, мы бы знали о нем больше. Хорошо, в письмах промелькнут одно-два правдивых слова. Пусть это немного, но все же больше, чем ничего.

Приятно, когда видишь перед собой тридцатилетнего б. офицера, сталинградца, б. киевского архитектора Виктора Некрасова… – писал Всеволод Витальевич Громозовой. – Он принес роман о Сталинграде… Это вещь ясная, крепкая, сильная, очень честная… Вероятно, роман пройдет боевиком.

Раз Некрасов честен, значит, остальные выдают желаемое за действительное. Это написал человек, регулирующий поток рукописей! Он вроде как согласился с тем, что неправильно жил.

Видно, сомнения одолевало и начальство. Посмотришь в оглавление, а там все то же. Есть Казакевич и Виктор Некрасов, а о Ленине почти ничего. Кстати, это говорили не чужие редактору люди. Сейчас они его обвиняли, а раньше не раз бывали у него в гостях.

Не удалось Всеволоду Витальевичу решить упомянутую квадратуру круга. Читатели у «Знамени» появились, а должности он лишился. С этих пор судьбы двух однополчан уравнялись. Больше не существовало ни «главного», ни «второстепенного». Даже умерли они в близкие сроки – оба ушли непозволительно рано.

Утешаешься тем, что время было сложное. Поэтому сердце болело у всех. Вишневский пережил подряд два инсульта. Несколько десятилетий он недоговаривал, а сейчас совсем замолчал. На его потерявшем подвижность лице застыло мрачное выражение.

Тарасенков тоже болел, но надеялся выкарабкаться. Приходил в себя в санатории. Он бы вышел из него заметно окрепшим, если бы не двадцатый съезд. Никто не знал, какие на нем будут сделаны выводы, но что-то тревожное витало в воздухе. Было ясно, что это коснется не кого-то в отдельности, но буквально всех.

В ночь перед открытием Анатолию Кузьмичу не спалось, в голову лезли мрачные мысли, и сердце не выдержало.

Говорят, у организма есть защитная функция. Может, Анатолий Кузьмич так себя уберег? Куда хуже было тем, кто пережил следующий день, а потом долго жил с этим знанием.

Последнюю работу Тарасенков не опубликовал. Больно непривычным в те времена было отсутствие выводов. Умер он автором, чья книга залегла в письменный стол. Так вечный критик, то умный и справедливый, то злой и пристрастный, оказался рядом с Цветаевой и Мандельштамом.

Через десять лет указатель вышел. Те, кто знал составителя, удивлялись перемене. Много лет он раздавал оценки, одобрял и клеймил, а тут позиция отсутствовала. Если, конечно, не считать констатации, что это было – и есть.

Отступление о том, что за писатель была Громозова