Громозова говорит правду
Громозова – и вдова Матюшина, и подруга футуристов, и не последний человек следующей эпохи. Можно было выбрать что-то одно, но она не спешила. Старалась использовать все возможности.
У нее на стенах по-прежнему работы Матюшина. Рядом с его пейзажем с двумя одинокими деревьями – копия «Ленина за работой» Исаака Бродского. Непонятно, как эти вещи могут уживаться, но она не видела тут противоречия.
Миновала эпоха, когда творчество было центром всего. Сейчас оно ни на что такое не претендует. Обычно его используют в прикладных целях, применительно к текущему дню.
Вот о чем эта картина Бродского. Когда Громозова чем-то расстроена, эта вещь ее успокаивает. Все же есть вопросы поважнее искусства! Это о них за небольшим столиком вождь пишет статью.
Вдохновляющий пример имеет значение, но что он без помощи разных людей? После того как она осознала себя автором, у нее стали бывать писатели. Для них она была не вдова Матюшина, а такой же литератор, как они сами.
Среди тех, кто ей симпатизировал, выделялись Александр Прокофьев и Всеволод Кочетов. Бывали фигуры помельче. Впрочем, Ольга Константиновна привечала всех. Бывает, человек вроде ненужный, а глядишь – и к нему нашлось дело.
Вот хотя бы такой пример. Для чего среди ее «контактов» оказался литературовед Александр Дымшиц? Впрочем, а почему нет? Лучше дружить с такими рьяными критиками. Вряд ли он будет ее хвалить, но точно не станет ругать.
Всякий раз новую книгу Громозова отправляла Кочетову, Прокофьеву, Дымшицу. После двух-трех недель ожидания приходили благодарственные письма.
Дымшиц был слишком занят, чтобы углубляться в ее тексты, но писал неизменно радушно: «Хочу от всей души поздравить Вас, пожелать Вам и впредь той душевной силы и бодрости, которая вот уже много лет радует Ваших читателей и Ваших друзей». Заканчивалось письмо пожеланием «всего-всего». Пожалуй, только в этом удвоении можно расслышать живую интонацию.
Однажды Громозова объяснила свое поведение. Свои чувства она привыкла скрывать, а тут разоткровенничалась. Так в разговоре со случайным попутчиком выговариваешь все, о чем никогда не говорил вслух.
Может, потому Ольга Константиновна изменила своим правилам, что гость напомнил ей прежних приятелей? С ее зрением разглядеть его было трудно, но она досочинила. Ясно представились длинные волосы и художническая кофта.
Как выяснилось, путь Сергея Шеффа (так звали гостя) был такой же путаный, как у знакомых ее юности. Учился в Академии художеств, работал дизайнером в порту, печатался в самиздатских журналах под псевдонимом «У. Истоков». Писал об иконе и сам пытался что-то вроде иконы создать. Тут и начинается его расхождение с футуристами. Если те богоборствовали и даже богохульничали, то он был человеком верующим.
Свое представление о Боге Шефф воплощал в абстракции. Ведь если Бога мы не видим, а ощущаем, то какая может быть конкретика?
Обсуждали людей матюшинского круга. «Какое-то проклятье на них, – сказала Громозова. – Откуда оно взялось? Только потому, что левые!» Собеседник решил, что его причислили к проклинающим и буквально вскричал: «Мы тоже левые!»
Ольга Константиновна взглянула на него сочувственно. Мол, откуда тебе это знать, дурачок? Чтобы тебя забыли, надо сначала стать знаменитостью.
Все это посетитель потом записал. Если бы она знала, что обращается к будущему, то была бы осторожней. Впрочем, как тут остановишься? Когда заходит речь об обидах, трудно переключиться на другую тему.
Кажется, она сама заговорила о наследстве. Даже не представить, что такое возможно. Случилось это не в запретительные тридцатые, а в обнадеживающие пятидесятые. Обиднее всего, что в этой истории участвовал Русский музей. Хоженый-перехоженый, выученный наизусть, родной дом всех питерских живописцев.
Громозова передала музею картины Матюшина, Гуро и Малевича. Дар приняли с благодарностью. О том, что работы выставят, не было речи, но изменение статуса обещали. Все же одно дело – внимание одинокой женщины, а другое – забота государства.
Какое-то время ее подарки существовали на равных с холстами Репина и Левитана. С них стирали пыль, беспокоились о состоянии красочных поверхностей. Все бы так и продолжалось, если бы не жалоба. Неизвестный автор интересовался: зачем хранить то, что давно отвергнуто публикой и критикой?
Обычно такие обращения предшествуют появлению комиссии. Так было и на этот раз. Ждали, что последуют суровые выводы, но почему-то обошлось. Было решено картины вернуть дарительнице.
Не верите? Тогда предоставим слово Громозовой. Интересно, дрогнул ли в эти минуты ее голос? Возможно, что нет. Когда столько лет живешь на свете, уже ничему не удивляешься.
В 52‑м году приезжает грузовик, – рассказывала Ольга Константиновна, – и все выгрузили и свалили здесь. Я старая, потеряла зрение, дом ветхий. Как-то расставила картины, где смогла.
Громозова хотела жаловаться на шофера, но потом передумала. Для слабовидящей он – фигура несуществующая. Шум она услышала, а его не разглядела. Поэтому вполне могла обвинять не человека, а машину.
На этом успокоилась. Если в этой истории нет конкретных людей, надо искать естественные причины. Так, ей некого было обвинить в том, что в деревянных скульптурах мужа завелся жучок. Уж как ей нравились эти вещи, а пришлось отправить их в печку.
Разве в этом нет символизма? Кажется, искусство авангарда проходило полный цикл. Оно начинало с восхищения и признания, а заканчивало если не в огне, то сваленным на земле.
Что-то такое происходило и в литературе. На место одних приходили другие. Самые благополучные из них носили костюмы с галстуками, а кое-кто обзавелся животами. Некоторые выпустили по собранию сочинений, что еще больше подчеркивало их вес.
Разговоры писателей отличались от того, о чем беседовали матюшинцы. Обсуждали, что одного издали, а книга другого на подходе. Конечно, не забывали о себе. Если кто закончил роман или поэму, непременно читал отрывки.
Если пишущих и рисующих позвать вместе, то это будет похоже на встречу дальтоников. Одни на красное скажут: «Зеленое», а другие зеленое назовут синим.
К тем, кто не понимал живописи, Матюшин был очень строг. В этом смысле Громозова была снисходительней. Она сама видела плохо и позволяла это другим. К тому же теперь выраженное словами было ей важнее того, что говорят краски и цвет.
Прокофьев
Любимый гость Громозовой – Александр Прокофьев. С утра он решал разные вопросы, а вечером имел право отдохнуть. За день ему так надоедала современность, что он был рад переключиться на прошлое.
В настоящем он знал если не все, то очень многое, но в прошлом у него были пробелы. Как бы ему хотелось поговорить с Маяковским, но эта честь досталась не ему, а Громозовой. В те годы, когда она приобщалась к футуризму, Александр Андреевич был еще далек от литературы.
Для Александра Прокофьева все начиналось с революции. В этом смысле он был идеальным советским автором.
Сперва Прокофьев служил оперуполномоченным НКВД и если что-то писал, то протоколы допросов. Да и другие его обязанности были не более возвышенными. Впрочем, именно тогда он заинтересовался книгами. Бывало, разглядывает библиотеку арестованного, а про себя думает: вот бы это почитать!
Так он познакомился с современной поэзией. Сам удивился, когда попробовал себя на этой стезе и понял, что получается.
К новым целям Прокофьев отнесся по-военному четко. Обычно начинающие мечутся между разными объединениями, а он определился сразу. Стал членом группы «Резец» и продержался в ней вплоть до образования Союза писателей.
В символисты и футуристы брали по таланту, а участников этого объединения отличали возраст и происхождение. Всем было чуть за двадцать, многие жили в деревне, а потом работали на фабрике. Ну и манеры были соответствующие. В этом кругу не миндальничали, а сразу давали отпор.
Когда Ольга Константиновна познакомилась с Прокофьевым, о белобрысом пареньке из деревни Кабона уже ничто не напоминало. Зачем это первому секретарю? Да и в жизни есть своя логика: в юности куролесишь и выпускаешь пар, а в зрелости обретаешь степенность.
Правда, взгляд был тот же, из его прошлого. Иногда так посмотрит на коллегу, что самый непричастный почувствует себя виновато.
Тогда же Александр Андреевич научился различать своих и чужих. Поэтому всю жизнь вроде как раздваивался. Мог быть грозным – и компанейским. В первом случае он принимал посетителей, а во втором – проводил время с друзьями.
Все-таки белобрысый пацан был жив. Неслучайно в его стихах слышались любимые с детства песни. Он и сам иногда пел. Чаще всего под рюмочку в компании с земляками. Так что они не просто пели, а вспоминали свою юность.
Редактор его последней книги тоже был с Ладоги. Когда им надоедало обсуждать пропущенные запятые, они переходили к более важным темам. Например, Прокофьев говорил, что он отчитал в газете Виктора Соснору, а сам от его влияния не избавился.
– Тебе не кажется, что у меня вышло слишком соснористо? – спрашивал Прокофьев.
Зачем Александр Андреевич это писал? Потому что начальник должен вразумлять и указывать? Так он обращался не только к читателям и коллегам, но и к себе: мол, не видишь разве, что молодой человек думает «только об эффектной фразе и бьющем в нос образе»?
Прежде примерно так говорили о футуристах. Может, не доходило до таких выражений, но носы, выкрашенные серебрянкой, скорее всего, упоминались.
Как видно, тут своего рода цепочка. Непонятно, кто был первым – Громозова или Соснора? Ведь они оба связаны с новой поэзией. Только ее футуризм стал прошлым, а его – рождался сейчас.
Из людей двадцатых годов Соснора лично знал Асеева и Лилю Брик, но это время воспринимал как родное. Неслучайно он очень ценил прозу Гуро. Говорил, что это немного скучно, но к прочтению обязательно.
Одно дело – к людям прошлой эпохи относиться как к современникам, а другое – прожить с ними половину жизни. Громозова не относилась, а прожила. Тем оправданней ее скепсис. Она видела, что теперь футуристы стали кем-то вроде Тредиаковского с Сумароковым. Что-то было когда-то, а что именно, знают специалисты.
Зато Прокофьев был и есть. Он весело смеялся, нелепо взмахивал руками, легко и с удовольствием выпивал. Бурлюк и Крученых выпали из современной литературы, а он занимал в ней одно из главных мест. Как по должности, так и по своему значению.
Громозовой захотелось обозначить перемену. Показать, что она не отрекается от того, что было, но понимает, что двадцатые годы закончились. Уход Матюшина и Малевича подвел под ними черту.
Прежде она приходила к Прокофьеву с тортом, а сейчас принесла нечто более долговечное. Положишь на ладонь – и сразу чувствуешь тяжесть. Дело не только в весе, но в том, что называют грузом десятилетий.
Это была железная пепельница в виде галоши. Представьте, собрались участники «Садка судей». Обсуждают, что хорошо бы опубликовать в сборнике. Поговорили о тех, кого нет, и перешли к присутствующим. Чтобы никого не обидеть, решили обойтись без лишних слов.
Происходило это так. Один из гостей читает стихи, и пепельница направляется в его сторону. В своих темных глубинах несет грустную весть. «Извини, друг, – вот что это обозначало, – но твой текст не пойдет».
Так утилитарная железяка стала вестником. С характером совсем не нордическим, а вполне боевым. Было видно, что «гроза поэтов», как назвала ее Гуро, не остановится ни перед чем.
Прокофьева не представить в желтой кофте. Только в пиджаке и, конечно, при должности. При этом пепельница досталась ему, а не Асееву, дорожившему своим прошлым футуриста, или тому же Сосноре, футуристом себя ощущавшим.
Выбор Громозовой был связан именно с непохожестью. У кого больше прав на пепельницу, как не у того, кто воплощает новое время? Так что это не просто подарок, а подношение. «Ваша взяла, уважаемый хан, – примерно так говорила она. – Хочу присовокупить к вашей победе сто ковров и десяток слитков золота».
Вот они с Прокофьевым на фото, сделанном на его даче. Обычно поэт суров и значителен, а тут улыбается во весь рот. Она тоже смотрит по-доброму. У каждого в глазах читается что-то вроде: «Мы одной крови – ты и я».
Так завершалась судьба пепельницы. Для нее началось время дожития. Теперь это был не гордый корабль, рассекающий волны, а лишь предмет антиквариата.
Иногда ей удавалось отличиться. Права решающего голоса она лишилась, но на внимание могла рассчитывать. Когда к Прокофьеву приходили гости, это был главный аттракцион. Хозяин дома рассказывал ее историю, а потом все прямо рвались ощутить себя Хлебниковым или Гуро.
В эти минуты в железной галоше просыпалась заснувшая было энергия. Как лихо, виляя боками, она двигалась по столу! Правда, сейчас ей было не на кого указывать. Выбор был давно сделан и от присутствующих не зависел.
Кочетов
Кроме Прокофьева, Ольге Константиновне симпатизировал Кочетов. Отношения у них были не такие близкие, но надежные и длительные.
Как и Александр Андреевич, Всеволод Анисимович был мэтр. С пятьдесят пятого года он уже не питерское, а московское начальство. Хотя теперь забот у него стало больше, они постоянно переписывались.
Бывает, человек достиг всего, а прошлое из него не выветрилось. По давней привычке он пишет на обрывках бумаги. Тем самым признает, что согласен на малое и ни на что значительное не претендует.
У Кочетова, как у гоголевского Собакевича, все было большое. Даже величина листа и почерк говорили: «Я – Кочетов. Известный писатель и лауреат».
Вот Всеволод Анисимович поздравляет ее с книгой. Начинает, впрочем, с себя. Считает нужным рассказать о том, что он делал в промежутке между этим и предыдущим письмом.
Каково Громозовой сидеть почти взаперти и при этом читать: «Возвратился после долгих странствий по Донбассу и Кавказу…» Видно, он писал это не просто так. Тому, кому позволены такие поездки, разрешено все. Даже писать огромными буквами на больших листах.
После этого пассажа Всеволод Анисимович вернулся к Громозовой, а потом опять написал о себе. Поэтому фраза получилась крученая. Уж очень многое ему хотелось в нее вместить.
Как связать ощущение своей миссии с положенной нашему человеку скромностью? Напиши Кочетов так от себя, это было бы странно. Поэтому к своему мнению он присоединил всех коллег по цеху.
«Более или менее талантливого писателя, – пишет Всеволод Анисимович, – радует не только выход в свет его собственной книги, но и выход в свет книги его товарища по труду, по служению».
Трудно далась эта фраза. Сперва написал: «талантливого», но подумал, что это выглядит, как похвальба. Решил, что лучше не настаивать. Зато в противовес началу усилил финал. К обыденному «по труду» прибавил: «служению».
Тут нет обычной для Кочетова нетерпимости. Напротив, чувствуется симпатия. Правда, тон взят такой, словно это не она, а он старше ее на двадцать пять лет.
Видно, Всеволод Анисимович считал, что на сей раз разница в возрасте отменяется. Ведь Громозова только вступает в литературу, а он своими изданиями уже заполнил не одну полку.
Есть еще одно подтверждение его отношения к себе. Такие люди не любят слушать, а предпочитают говорить сами. Вот бы ему спросить о своих романах, но, кажется, он знает, каким будет ответ.
К самоуважению прибавим понимание своих обстоятельств. Сложно почти классику ожидать правды. Может, он и рад был услышать честное мнение, но критики куда-то испарились. Тут как в картах: если ты туз, то конкурентов у тебя нет.
Стейнбек
В пятидесятые такого еще не было, а в шестидесятые – пожалуйста. Из Союза писателей звонят не только из‑за собраний и взносов, а потому, что приехал иностранный гость. Все, что можно, он уже видел, и теперь нужно что-то эдакое. Почему бы за чаем с тортом не приобщить его к истории футуризма?
Громозова для этого подходила идеально. Она ведь тоже достопримечательность. С Медным всадником не смог поговорить даже бедный Евгений, а она рассказывала с удовольствием. Больше всего было историй о работе в подполье и друзьях мужа.
Итак, сперва солирует Ольга Константиновна, затем все переключаются на папки с рисунками. Эти моменты самые насыщенные. Все молчат, и только иногда у кого-то вырывается: «Их время придет!»
Похожие чувства посещают в музее. Только что жизнь кипела, а вдруг останавливается, и ты ее видишь, словно через стекло.
Самый большой успех Ольги Константиновны в новом для нее жанре был связан с приездом Джона Стейнбека в октябре шестьдесят третьего года.
За год до этого Стейнбек получил Нобелевскую премию. Так что волнения были нешуточные. Очень хотелось его порадовать, и было неясно, чего от него ждать.
В сорок седьмом году писатель впервые побывал в СССР, а потом выпустил ехидный «Русский дневник». Книгу не осудили, но издавать не стали. Чтобы сейчас он не написал что-то подобное, было решено больше водить его по музеям и меньше знакомить с людьми.
Стейнбек восхищался и терпел. Наконец не выдержал и потребовал живого общения. Все же романист любит ушами. Кто может знать, какие встречи и разговоры будут ему полезны.
Повар знает поваров, а сантехник сантехников. Если писателю нужны контакты, скорее всего, это будут писатели. Стейнбека возили к Симонову и Эренбургу. Не получилось только однажды. Сперва ему объяснили, что Ахматова болеет, а потом, что у нее много работы.
Перед всеми, с кем он встречался, у Громозовой было преимущество. Не все, кто связан с историей, живут там, где эта история совершалась.
Когда нобелиат оказался на Песочной, его обычной отстраненности как не бывало. Он сразу почувствовал себя тут не экскурсантом, а своим человеком.
Представьте, что Хлебников взял сушку и покрутил на пальце. Вот и Стейнбек сделал так. Правда, его спутники вспомнили не знакомых Матюшина, а более близкий им хулахуп. В это время круг из пластмассы только входил в моду.
Американца интересовало все. Особенно долго обсуждали стулья. Не потому, что они особенные, а из‑за того, кто на них сидел. Когда Громозова называла фамилии, Стейнбек поеживался. Словно чувствовал ветерок из минувших эпох.
С автором «Гроздьев гнева» пришли Прокофьев и переводчик. Первый – как коллега с коллегой и даже как равный с равным, а второй еще и по обязанности. Каждый день он сообщал куда надо, где побывали и о чем говорили.
В будущем переводчик станет человеком из телевизора. Сейчас не представить, что когда-то он ездил в автобусах и стоял в очередях. Пожалуй, я не назову его имени. Ведь это сильно уведет нас в сторону.
Итак, все сидят за столом и оживленно беседуют. Показывают, что для них нет запрещенных тем.
Наверное, Прокофьеву это давалось непросто. Для таких разговоров он был слишком тучен. С его комплекцией лучше сидеть в президиуме, а не перескакивать с темы на тему.
Зато Громозовой это давалось легко. Выбор был велик – от друзей дома до Бонча и Марии Ульяновой. В конце концов остановились на футуристах. Все прочее Стейнбека не очень интересовало.
То, какую лучше занять позицию, с Ольгой Константиновной обсуждали. Решили перевести тему в философский план. Мол, когда-то левые были настоящим, а сейчас стали прошлым. Для чего противиться? Даже она, вдова Матюшина, согласна с этими переменами.
Странное поведение для непосредственной участницы! Может, она говорит не то, что думает? Стейнбек смотрел иронически, словно говоря: у вас своя игра, а у меня своя. Лучше крутить сушку, чем пытаться обвести гостя вокруг пальца.
У всякой игры свои правила, но американцу не всегда удавалось сориентироваться. Это в шахматах условия известны, а тут все зависит от интуиции. Вот почему он часто попадал впросак.
Однажды у него поинтересовались – какая философии ему ближе. Он подумал, что «идеалистическая» говорить нельзя, «материалистическая» – странно, и ответил: «Никакая».
Спрашивающий опешил. На его лице читалось: что за люди живут на другой половине земного шара! Нет чтобы занять правильную сторону, так они наблюдают со стороны.
Зато после возвращения Стейнбек проявил смекалку. Очевидно, разговоры во время поездки для него не прошли даром. Много раз он наблюдал за тем, как разные люди уходили от ответа и запутывали следы.
Нобелиат играл в чужую игру. Да, ту самую: «черного и белого не называйте, „да“ и „нет“ не говорите». Он бы предпочел говорить правду, но сейчас это было невозможно.
Лучше всего это получается вроде как с сушкой на пальце. Веселье вообще привлекательно. Читатель дочитает статью и только тогда поймет, что автор не сказал почти ничего.
Так что задач было две. Надо избрать шутливый тон. Затем показать, что ты знаешь, какие произошли перемены. Прежняя власть была мрачно-насуплена, а новая оптимистична. Так и сыплет народными изречениями.
Выбор газеты так же неслучаен, как и упоминание зятя редактора. Об этом говорит фото с Алексеем Аджубеем на балконе «Известий». Возможно, именно сейчас они договариваются о том, что ему следует написать.
Дорогой редактор! Мы знаем из выступлений премьера Н. Хрущева, насколько богат русский язык идиомами и народными поговорками. Английский язык так же хорошо орнаментирован, и, я полагаю, нет ничего удивительного, что каждый язык содержит в своем арсенале формы выражения одной и той же мысли. Одна из самых правильных поговорок гласит: «Дорога в ад вымощена добрыми намерениями»… Пишу Вам потому, что я, имея самые добрые намерения, совершил ужасную ошибку, которая свидетельствует о том, что я не являюсь и не должен быть дипломатом. Она доказывает также, что добрые намерения могут быть очень опасными…
Как вам известно, во время нашего недавнего визита в СССР мы много путешествовали, встречались с сотнями людей, и, в дополнение к хлебосольному гостеприимству, многие из них открыли нам свои сердца… По возвращении я попытался отблагодарить своих хозяев и ответить на все их письма. И тут я обнаружил, к своему отчаянию, что девяносто процентов моего времени стало поглощаться перепиской. Моя собственная работа, давно заброшенная, обвиняла меня.
Дальше о том, как он нашел выход:
Поскольку мне предстояло отправить много таких писем, а моя память отнюдь не энциклопедическая, я взял фамилии из списка Союза писателей, потому что, как вы помните, мы были гостями этой организации. Даже этот метод выражения моей благодарности потребовал от меня около месяца напряженных усилий. И представьте себе, я даже почувствовал себя в связи с этим добродетельным!
Можно было попросить тех, кто сопровождал его в поездке, напомнить фамилии новых знакомых, но Стейнбек решил сократить путь и обратился в газету:
Я очень дорожу дружбой многих русских людей, с которыми я познакомился в вашей стране. Было бы очень печально, если бы некоторая бестактность с моей стороны изменила или поколебала это чувство. Мне кажется, если бы мои друзья знали о том, что случилось, они бы поняли меня и, проявив чувство юмора, рассмеялись… Если Вы опубликуете это письмо в вашей газете, мои друзья прочтут его, поймут и простят.
Может, кому-то хватило автографа, но Громозова ждала, что нобелиат обратится к ней лично. Это значило бы, что он увез с собой образ ее дома и тех людей, с которыми тут познакомился.
На персональный привет мог рассчитывать и Прокофьев, но Стейнбек ко всем обращался одинаково. После слов: «Дорогой друг» следовал текст, в котором говорилось, что мы не так уж различны. Другие важные для него мысли содержались в нобелевской речи, которая прилагалась к письму.
Следуя упомянутым правилам, писатель избегал «да» и «нет», «черного» и «белого». Вышло что-то вроде акробатического упражнения – так ловко он обходил острые углы. Даже о том, что ему особенно понравилось, он не сказал ничего.
Текст получился настолько уклончивый, что буквально нечего вычеркивать. Только одна фраза вызывала вопросы. В ней говорилось, что «дорога в ад выложена благими намерениями».
После обсуждений решили оставить. Ведь в том же абзаце автор сообщает, что больше всего ада в нем самом: «Я, имея лучшие намерения, совершил ужасную ошибку».
Затем следовал новый кульбит. Оказывается, ошибка поправима, а значит, ад он вспомнил ради красного словца. Ну и финал был соответствующий. Сама Громозова могла написать: «Итак, я доверяю свое решение в руки газеты „Известия“».
И еще два ее гостя
Многие гости дома на Песочной известны по фамилии и в лицо, а о бабушке моего приятеля вы вряд ли слышали. Как вы помните, Ольга Константиновна немного преподавала, а у бабушки вся жизнь была в детях. Как в своих, так и в чужих. Собственных у нее было трое, а чужих не сосчитать.
Каждый год в школу на улице Маяковского принимают новых учеников. Таков круговорот ее жизни. Научит одних писать палочки, и за парты садятся другие.
Вот еще одно ее пересечение с Громозовой – Маяковский. Человек, ставший улицей в центре города, часто бывал на Песочной.
Порой не сразу понимаешь, для чего ты предназначен. В Институте иностранных языков бабушка доучилась до третьего курса. С языками у нее контакт был, а с преподавателями не очень. Если у тебя проблемы со взрослыми, то не лучше ли заняться детьми?
Так бабушка стала учительницей. Причем сразу пошла в младшие классы. Больно славный тут народ. Становясь старше, дети заимствуют у взрослых их недостатки, а пока радуются жизни и хотят все знать.
Кроме пересечений с Громозовой, есть то, что их разделяет. Откуда бабушке знать, какие страсти кипят в мире литературы? Если бы об этом писали книги, их бы читали, как романы Дюма.
Можно не писать, а разыграть. Так, Ольга Константиновна исполняет эти истории перед своей знакомой. При этом она помнит об известном правиле. Оно заключается в том, что округлять глаза должна не актриса, а зрительница.
Итак, одна спокойна, а другая взволнованна. Всякий раз Громозова приходит к тому, что все будет хорошо. Может, для того ей были посланы испытания, чтобы она убедилась в своих возможностях?
– Что же делать? – удивлялась бабушка.
– Ничего, справимся, – твердо отвечала Ольга Константиновна. – У меня большие связи.
Что такое «большие связи», бабушке непонятно, но ее успокаивает уверенность приятельницы. Сколько раз она убеждалась: если та за что-то берется, все получается как надо.
К удаче надо прибавить характер. Казалось бы, с ее зрением надо больше доверять другим, но Громозова ничего не пропускает.
Вот она поучаствовала в выборе куска торта. Бабушка уже собралась положить его на тарелку, но ее знакомая воспротивилась. «Мне бы вот этот», – сказала она и показала на другой кусок.
Вряд ли это прозрение. Скорее чутье. Способность к изменениям не противоречила ясному осознанию цели. Даже кусок торта Громозовой нужен был не любой, а тот, что приглянулся.
Как видите, ее окружали самые разные люди. О том, что она обсуждала с Прокофьевым или бабушкой, уже говорилось. Свои разговоры были у нее и с Борисом Эндером.
В десятые годы Ольга Константиновна дружила с Гуро и Матюшиным, но все же Эндер был с ними ближе. Вы помните, что сына Елена Генриховна придумала? На ее рисунке он вышел чуть ли не копией Бориса.
Затем прошло еще несколько эпох. Труднее всего дались тридцатые годы. В это время художники образовали что-то вроде тайного общества. Рисовали в основном друг для друга. Обсудят картину с товарищем – и спрячут подальше от посторонних.
Особая опасность заключалась в том, что Эндер писал абстракции. С этим всегда было непросто, а сейчас воспринималось, как диверсия. Вот почему он должен был зарабатывать одним, а для души делать другое.
Начальство Эндер не рисовал. Компромисс оказался не такой обидный. Можно было не только заработать, но и кое-что посмотреть. В тридцать седьмом он оформил выставку в Париже, а в сорок девятом – в Будапеште.
Казалось бы, выход найден. Для себя пиши что хочешь, а зарабатывай эксподизайном. Это, как мы знаем, «многих славных путь». Вариант вроде не худший, но все же правильней не раздваиваться. Для этого следовало дождаться пенсии.
Хорошо быть пенсионером. На службу ходить не надо, а деньги приходят каждый месяц. Этой суммы хватает на то, чтобы содержать семью – и делать что-то свое.
К зарабатывающим Эндер испытывал сложные чувства. Да, он тоже берет заказы, но совмещает это с тем, за что денег не платят. А если гонорары – это единственная цель? В этом он подозревает искусствоведа, задумавшего о нем статью:
Ты знаешь, что я своего искусства не продаю, – сообщает художник Громозовой, – а он хочет писать о нас и, конечно, продавать эти писания. Он не бескорыстен.
Вот в чем дело. Искусством можно назвать только то, что нельзя продать. Значит, его работа для выставок к творчеству отношения не имеет. Он пошел на это только для того, чтобы писать картины не на голодный желудок.
Странно объяснять это Громозовой, ведь для нее литература – это то, что публикуется. Может, потому ей надо это сказать? Пусть знает, что матюшинцы видят в картине не ее цену, а нечто посущественней.
Вспоминался такой случай. Однажды Борис с Колей Костровым гулял в Летнем саду и вдруг видят Михаила Васильевича. Всё при нем: отличный пиджак, шляпа с полями, трость с серебряным набалдашником. Если бы в сад пускали по степени соответствия месту, он был бы лучшей кандидатурой.
«Работаете?» – интересуется учитель, а ученики отвечают: «Зарабатываем». Мол, одно дело – то, чем приходится заниматься, а другое – то, к чему призывали вы.
Наконец Эндер – пенсионер! Теперь он будет рисовать вволю. Вот как немного для этого надо: 1200 рублей старыми – и можно не думать о материальном.
Оля, я перешел с октября на пенсию… – пишет он Громозовой. – Стал свободным художником. Ничем не связан и могу приехать раньше, но хочу весной.
Гордо звучит – свободный художник! Да и возможности впечатляют. Могу, но не хочу. Сам определяю сроки и время. Следую своим желаниям, так как ничем больше не обременен.
В этом ощущении Борис прожил недолго. Уже в следующем письме сказано, что надежды не оправдались. Сумма не так велика, чтобы пренебречь заказами. Радоваться пока нечему, надо впрягаться опять.
В марте меня втянули в промышленную выставку. Хоть я и имею пенсии 1200 руб., заработать на лето не мешает.
Кстати, зачем Борис едет в Ленинград? На этот счет у него есть план. Надо повидать любимые картины в Эрмитаже и показать друзьям сделанное за последнее время.
Прежде бывшие авангардисты существовали врозь, старались не пересекаться, а теперь устраивают совместные обсуждения. Анна Лепорская хочет обсудить с Борисом Эндером его работы. Ясно, что она будет ссылаться на Малевича, а он – вспоминать Матюшина.
Пятьдесят пятый год – это пока не сама оттепель, но ее первые подступы. Можно сказать, «грачи прилетели». Опять, как в эпоху авангарда, возникает среда. Связи выходят за пределы своего круга и распространяются дальше.
Попутной задачей у меня было, – пишет он, – ответить на просьбу Лепорской привезти свои вещи для демонстрации ленинградским художникам. Ты не представляешь себе, как я был бы счастлив, если бы среди художников, которые собрались у Лепорской, была бы ты.
Не всякую вещь Пикассо Эндер признает шедевром, а Громозову называет художницей. Этот ненавистник всякой корысти сейчас настроен по-деловому. Один из показов он надеется устроить у нее дома.
Я не знаю, как ты на это посмотришь, – пишет он, – но я посчитал бы за честь для себя, если бы второй просмотр для ленинградских художников прошел у тебя.
Ну а как иначе? Песочная – это его юность. Тут даже стены помогают. На них висят картины Гуро и Матюшина, а это почти то же, что присутствие их самих. Начинаешь сравнивать – и постепенно понимаешь, что и как можно было сделать лучше.
В музее живопись и люди разделены, а тут всё со всем связано. То, что смотрели, и то, о чем разговаривали. То, что ели, и чем запивали. Из всего этого возникает неповторимая аура дома.
Эндеру есть что вспомнить по этому поводу. Не забыть, как во время обсуждения «Садка судей» пепельница возникала в разных концах стола. От чего-то воротила железный нос, а что-то радостно принимала.
Скорее всего, показа у Громозовой не случилось. Эту идею не осуществить без взаимности. Несколько раз Борис напоминал, но она не спешила: «Ты пишешь, что откладываешь мою выставку до осени. Буду ждать».
Как было бы хорошо, если бы это состоялось. Да еще в том пространстве, с которым столько связано. Возможно, помешала одна строчка в давнем письме Бориса. Выражая соболезнования в связи со смертью Матюшина, Эндер писал, что главной для учителя женщиной была Гуро.
Дорогая Оля, тебе тяжело, хотя ты знаешь, что Миша уходит к Лене и ему будет хорошо.
Мы должны друг другу помочь принять Мишино наследство и пустить его в массы. Крепись и береги свое здоровье.
Твой Борис
9 октября 10 ч. утра Москва.
Этот текст много говорит о людях, которым выпало жить в разных эпохах. От Серебряного века у Бориса вера в то, что смерти нет, а от советского времени – канцелярское «пустить в массы». От тех десятилетий, когда Громозова была женой Матюшина, – доверительная интонация и дружеское «ты».
Конечно, эту фразу Ольга Константиновна запомнила навсегда. Она стояла как кость в горле. Из нее следовало, что ей удалось скрасить жизнь мужу после ухода Гуро и прежде, чем они встретились вновь.
Галина Гампер
Мы рассказали о людях, постоянно бывавших на Песочной, а теперь надо вспомнить об одной невстрече.
Девушка (ее звали Галя) не ходила, да и сесть могла только с чужой помощью. Когда ее мама шла в магазин, из того, что движется, в доме оставалась кошка, а из того, что говорит, – радио. Приемник не замолкал, но однажды она прислушалась. Так ей понравился голос женщины, о которой рассказывала передача.
Есть такое выражение – «идти на голос». Гале захотелось связаться с той, кому он принадлежал. Как-то сразу поверилось, что у нее получится разрешить ее проблемы.
Действительно, удивительный случай! Почти потерять зрение, но при этом не впасть в отчаяние, а каждый день садиться за письменный стол. Писать не что-то мрачно-тяжелое, а книгу об «окрыленных людях».
Галя восприняла ее рассказ как обращенный к себе. Оставалось понять – как это возможно? Целыми днями находиться дома, но при этом жить так, как не всякому зрячему удается.
Здоровье так ухудшилось, что уже год я не могу заниматься, читать, большую часть дня приходится ничего не делать… Я с большим, большим интересом и волнением слушала рассказ о Вашей жизни, борьбе, работе… У меня как будто силы прибавились и даже настроение стало лучше.
Жизнь, борьба, работа – это вроде как разные степени. Бывает, человек живет, но не борется, или борется, но не претворяет это во что-то важное. Лишь немногим дано соединить одно с другим.
Тут нужно отступление. До этого момента автор не высовывался из‑за спин героев, но сейчас придется это сделать. Странно было бы делать вид, что я тут ни при чем.
С Галей я познакомился, когда мне было лет двенадцать. В это время ее уже звали Галиной Сергеевной и она была известным поэтом. Случилось это в день ее рождения, 6 ноября.
Как я, такой маленький, попал на взрослый праздник? То ли родителям было не на кого меня оставить, то ли пришло время мне узнать, что тупиковых ситуаций не бывает.
Представьте не такую большую комнату. Если бы я знал, что Мандельштам выделял «читателя, советчика, врача», я бы об этом вспомнил. Среди гостей преобладали поэты, но были и читатели. Из них двое или трое оказались врачами. В их советах именинница нуждалась не меньше, чем в мнениях о своих стихах.
Галя, Галина Сергеевна, или Галина Гампер, занимала место во главе стола. При этом так прямо вытягивала спину, словно сидела не в инвалидном кресле, а на троне.
Иные королевы изредка кивают в знак одобрения, но моя новая знакомая что-то весело говорила. Ее подданные улавливали настроение и старались не отставать.
Едва ли не все были таланты, а потому шум стоял страшный. Нонна Слепакова пела, Александр Кушнер и Виктор Соснора читали стихи… Остальные тоже не молчали и чуть что встревали с комментариями.
Все это для меня, совсем юного, стало событием. Впрочем, и через многие годы я удивлялся: откуда столько энергии? Неужели неподвижность не мешает почувствовать себя свободной?
Теперь вернемся в то время, когда она написала письмо Громозовой. Галя часами смотрела в окно, и то, что в нем показывали, ей совсем не нравилось. Ведь в тысячный раз снег или дождь выглядят так же, как в пятисотый.
Что надо сделать для того, чтобы увидеть нечто большее? Что-то поменялось, когда она начала писать стихи. Теперь перед ней были не только крыши и серое небо, а весь божий мир.
Говорить о себе она не решалась, а потому ей потребовалась героиня. Зоя Космодемьянская в ее поэме выбрала смерть, но была полна жизни. Даже по пути к виселице видела себя бегущей, плавающей, греющейся у костра.
Мне душно, мне тесно, мне хочется жить,
Мне хочется быть молодой.
Учиться, работать, дружить и любить,
Ходить на свиданья весной.
Хочу, чтобы нас закружила с тобой
В ликующем вихре весна…
Эти неумелые строчки оправдывает одно обстоятельство. Обычно начинающие пишут о том, что не пережили, а Галя писала о себе. Вернее, о себе и о Зое. Они обе были лишены того, что для других само собой разумеется.
Галино письмо Громозова приложила к пачке с посланиями от Кочетова и Стейнбека, но в переписку не вступила. Как видно, так подумала: что лучше – начать повесть или заняться этой девушкой? – и решила, что книга важнее.
Так что ни письма, ни привета. Галя, наверное, обиделась, но не остановилась. Многие ее стихи были о том же, о чем поэма. Теперь она не писала, что ей тесно и душно, но это чувствовалось.
В шестьдесят пятом году у Гампер вышла книга «Крыши». Пусть и маленькая, размером с ладонь, но зато своя. Картинка на обложке подтверждала, что тот, кто смотрит на крыши, непременно видит небо.
Если Громозова узнала о книге, то вряд ли позвонила или написала автору. Да и что бы она сказала? Вы ко мне обращались пять лет назад. Наконец письмо дошло, и я хотела бы вам ответить.
Даже для Ольги Константиновны это было бы слишком. К тому же у юной поэтессы и без того все неплохо. Все же одно дело, когда первая книга выходит в пятьдесят, а другое – в двадцать шесть.
Когда-то у Громозовой было много юных друзей. На примере школьного журнала она объясняла, что лучше не лезть на рожон. Те, кто ее послушал, не пропали, но победили те, кто решил по-своему. Не захотели писать «два», а в уме держать «три».
Помните Кирилла, Наташу и Галю? Они делали то, что им нравится. Кирилл не представлял себя без двукрылых, а Галя и Наташа – без кисти и карандашей. Прибавьте ее знакомых десятых годов. Их будущее было туманно, но они пробивались что есть сил.
Кстати, и Матюшин начинал так. Сто раз его ждало фиаско, но потом как-то образовывалось. Взять хотя бы солдатчину. Каким-то чудом построения на плацу заменили на филармонический зал. Поднимаешь голову, а огромные люстры сверкают и переливаются, как краски на холсте.