– Неслучайно, добрый хозяин конюшни, приютивший Танцора и спасший его от гибели, зовется Жером, как и ваш муж?
– Неслучайно. Кстати, мать Танцора погибает уже на второй странице. Я убиваю ее молнией во время сильной грозы.
– Говорят, в преддверии своего последнего часа люди раскаиваются. Ваша мама не попыталась найти пути к примирению?
– Люди раскаиваются перед смертью чаще всего по причине страха. Шока. Думаю, начинать это делать надо много раньше. Моя мать никогда не понимала того, что она со мной сделала. Она так и не попросила прощения. Для нее я была отщепенкой. Она даже не догадывалась о том, что я чувствую, отчего так страдаю. На откровенный, доверительный разговор со мной она была не способна. Это было вне ее понимания. Все ее чувства были направлены на моего отца, и в день его смерти она потеряла смысл существования, цель жизни, вкус к жизни. И даже мы, ее дети, не смогли заменить ей «Жерара Филипа», бренных останков мифа, которого она пережила на тридцать лет.
– А как она умерла?
– В Париже от воспаления мозга. Мать жила одна. Приступ случился внезапно, в ее квартире. Ее отправили в госпиталь Святого Антуана. Ей было 72 года. Ее подключили к искусственному дыханию. Она была без сознания. Врачи сказали нам, что остаток жизни она проведет, как овощ. Все было кончено. Мы приняли решение прекратить ее страдания и отключить от аппарата…
После смерти матери я испытала освобождение. Это был единственный период моей жизни, когда я сидела на лекарствах. Так закончилась наша война. В день ее смерти я коротко отстригла волосы и больше никогда их не отращивала. Мать скончалась пятнадцать лет тому назад, и только сейчас я нашла в себе силы ее простить.
– А вы не оставляли надежду на перемирие?
– Нет. Я никогда ничего не ждала от нее. Бессмысленно требовать от человека больше того, что он способен дать. Жизнь моей матери закончилась в день смерти моего отца, а моя жизнь тем не менее продолжалась. Нам было не по пути.
– Может, ваша мама все же была жертвой, а не палачом?
– Скорее палачом. Палачом, проигравшим в развязанной им же самим войне.
– Вы никогда не задумывались над феноменом Жерара Филипа. Почему его так страстно, так особенно любила публика?
– Слава отца пришлась на послевоенное время. Во время оккупации большая часть французов сотрудничала, пусть и пассивно, с завоевателями, испытывая стыд за подобное малодушие. Все знали, что национальная красавица, кинозвезда Арлетти спала с немцами. Многие французские актеры снимались на немецких студиях за немецкие гонорары. Поэтому, когда говорят, что французский народ героический, что это народ Сопротивления – это звучит неубедительно. В те смутные времена неуверенности, стыда и предчувствия новой жизни людям был необходим особенный герой – образец кристальной чистоты, святости даже. Очень хотелось верить в совершенно прекрасного человека, очень хотелось как можно скорее забыть о своей трусости. Тут появляется Жерар Филип и дает зрителю то, что он ожидает, в нужное время, в нужный час. Не думаю, что сегодня отец сделал бы подобную карьеру. Сейчас изменилась система ценностей. Тогда на него смотрели во все глаза, открыв рот от изумления и восторга, от него много ждали, на него возлагали большие надежды, ему хотели подражать, на него равнялись. После затяжной войны, убийств, позора нации и всеобщего смятения вдруг появился человек с лицом принца и глазами ангела, полный энергии и света! Это была фуга, ода радости!
– Когда смотрите сейчас на отца, родство по крови дает о себе знать? Узнаете себя в нем? Угадываете черты идеального отца, на которого хотелось бы быть похожей, повернись время вспять?
– Да.
– Недавно, в галерее Мазарин при Национальной библиотеке Парижа прошла выставка, посвященная памяти вашего отца. В предисловии к каталогу вы написали такие слова: «Моему отцу, с которым я так и не успела познакомиться, хочу признаться: Я люблю тебя.
– Знаете, я ничего не помню о том далеком времени. Я ничего не помню об отце. Моя память не сохранила его образа. Помню Лилю Брик, которая приходила в гости к моей матери, а родного отца не помню. Где-то прочла, что его считали человеком-загадкой. Все думали – знают хорошо, а на самом деле так никто по-настоящему его и не узнал, не понял. До сих пор живы близкие друзья отца – Жорж, Клод… они видели его живым, слышали его дыхание, наблюдали за тем, как он двигается, говорит, смеется. А я никогда этого не видела и никогда не увижу. Я не знакома со своим отцом. И эту беспощадную истину мне стоило большого мужества не только принять как должное, но и научиться с ней жить.
– Возможно, это пострашнее того, что сделала с вами ваша мать?
– Возможно…
– Последний и самый главный вопрос. Вы совершенно не помните своего отца?
– …Нет. Ничего. У меня нет никаких, даже обрывочных воспоминаний о нем. Мать стерла из истории множество фактов его биографии, поэтому многое, если не все, что нам известно о Жераре Филипе, выглядит лишь как предположение, как правдоподобная версия. Так что я не знакома со своим отцом. Впрочем, как и со своей матерью.
Мне искренне кажется, что они умерли в один день.
…
Анн-Мари категорически отказалась показывать мне фотоархив семьи. «У меня ничего нет, а то, что осталось – не знаю, где лежит. Ищите в публичном доступе, в агентствах!» – жестко отрезала она. Затем мы вместе вышли на улицу – она направлялась на деловую встречу: «Но так просто я вас не отпущу. Давайте-ка зайдем в мой любимый японский ресторан, я вас накормлю обедом. После такого разговора мне совсем невесело».
Зашли. Строгая обстановка, минимум предметов, скромный, почти стертый персонал. Японский минимализм, изысканность, сдержанность, полутьма пространства и утонченная кухня – все это так похоже на Анн-Мари! Понятно, почему она тут завсегдатай – представить себе, что эта строгая женщина любит жаркие итальянские блюда, эмоциональную кухню Мексики или роскошно мягкое французское мясо по-бургундски – попросту невозможно! Ее здесь понимают с полуслова. Заказываем мисо. Она наблюдает за тем, как я ем, и на ее губах играет приветливая полуулыбка. Жесткая, сосредоточенная, неожиданно закрывшаяся и дистанционная, Анн-Мари натягивает на бесстрастно холодное лицо маску отстраненности. Ее огромные отцовские глаза-озера полны печали и даже легкой агрессии. Наверное, она немного сожалеет о том, что так раскрылась перед незнакомкой. Позже узнаю, что ни до, ни после нашей встречи – она ни с кем так не откровенничала. И я искренне не понимаю причину – почему актриса приняла решение рассказать столь некрасивую правду о своей семье именно мне. Наверное, просто стечение обстоятельств?
Когда мы расставались, она прижалась своей щекой к моему лбу и немного помолчала. Будто бы отпускала с миром и меня, и свою историю, и свою горечь. А потом я обернулась ей вслед. По узкой парижской улочке стремительным шагом от меня удалялась статная фигура женщины с короткой мальчиковой стрижкой. В рыжем пиджаке, удлиненной юбке, сапогах, Анн-Мари шла уверенной походкой, в которой угадывался сильный характер, уверенность в себе и почти мужское бесстрашие. Она показалась мне вопиюще одинокой, кричаще несчастной, хотя ее основное горе случилось много-много лет тому назад, и раны вроде как должны были давно затянуться.
Я вспомнила слова о том, что после смерти матери она отрезала свои длинные светлые волосы и больше никогда их не отращивала.
Длинные волосы имеют особое значение для женщины. Она связана с ними на глубинно чувственном уровне. Длинные волосы – часть ее мироощущения. Это и защита от мира (ими можно спрятать глаза и лицо), и ощущение своей красоты (они развеваются на ветру и блестят на солнце), и второе «я» – женственное, легкое, очаровательное. Отрезать волосы – означает отрезать все сразу и окончательно, принципиально. Желание нравиться, желание прятаться, желание быть красивой и желание просто жить. Это почти всегда объявление войны всему миру, облачение в военную форму, в некую монашескую отрешенность.
Анн-Мари приняла такое решение, и она по сей день ему верна, хотя прошло столько лет после смерти матери, хотя она счастлива в долгом браке с верным и заботливым супругом, хотя любимые дети с ней так дружны.
Разве в этой непоколебимости и стойкости перед горем, в этом затяжном ношении траура она не проявляет себя истинной наследницей матери?
Юлия Козлова
(Париж – Москва)
Послесловие
Почему, пережив такое, Анн-Мари вернулась в театр с моноспектаклем «Одно мгновение»? В старинном здании 1830 года на 110 мест театра Petit Hébertot, что на бульваре Батиньоль, в течение часа актриса читает монолог-исповедь от имени своей матери. Почему она вернулась к болезненной истории об ушедшей любви, отравившей ее детство? Значит, это было ее выбором?
Не решаюсь задать вопрос. Вспоминаю слова ее мужа о потаенном уголке в самой глубине сердца, где прячется боль, куда она никого не впускает. Может, Анн-Мари больше не может носить ее одна? Устала? Хочет освободиться? Или все же есть другое объяснение? Простив мать, она стала иначе воспринимать написанный ею текст и ее жизнь?
А может, она так и не научилась жить в другом формате? В формате независимости от прошлого? Может быть, переигрывая-переживая заново историю любви родителей, материнские страдания, она вновь попадает в привычное, знакомое нутро своей семьи? Пространство, в котором воспитывалась, которому пыталась противостоять, в котором формировала себя на сопротивлении материалу? Может быть, состояние преодоления для нее более естественно, нежели обычная жизнь? А может, она, как и мать, не может вырваться из этой тюрьмы? Из тюрьмы Любви, построенной после Смерти. Тюрьмы-ловушки, тюрьмы-бездны, попав в которую уже невозможно вырваться. Может быть, проживая каждый вечер состояние матери, она учится смирению и прощению, пониманию? Может быть, отпуская своих призраков, она выздоравливает?