На улице Ламартина, у самого пассажа Де-Сер, они повернули назад. Жермини едва успела юркнуть в какую-то подворотню. Они прошли, не заметив ее. Девушка была серьезна, двигалась нехотя. Жюпийон что-то шептал ей, почти касаясь губами ее уха. Они на секунду остановились. Жюпийон жестикулировал, она не отрывала глаз от тротуара. Жермини решила, что молодые люди сейчас попрощаются, но они начали ходить взад и вперед мимо пассажа Де-Сер. Наконец они свернули в него. Жермини выскочила из своего укрытия, кинулась вслед за ними; сквозь решетку, преграждающую вход, она увидела подол платья, мелькнувший в дверях маленькой гостиницы, расположенной рядом с винной лавкой. Она подбежала к этой двери, заглянула в нее — никого нет! Тогда вся кровь бросилась ей в голову, а губы стали бессмысленно повторять: «Купоросом… купоросом… купоросом…» Охваченная одним-единственным желанием, которое ее мозг тут же превратил в действие, она видела, как совершается преступление: вот она идет по лестнице… под шалью у нее бутылка… она колотит в дверь… наконец раздаются шаги… он приоткрывает дверь… она не называет его по имени, молчит… проходит, не обращая на него внимания… у нее хватило бы сил его убить… но она идет к кровати, к ней… Она берет ее за руку, говорит: «Да, это я… Ты у меня попляшешь!» Жермини, ликуя, смотрит, как отмечает купорос это лицо, грудь, кожу, как он жжет, уродует, калечит, превращает в нечто нечеловечески страшное все, что было в девушке молодого, прекрасного, созданного для любви! Бутылка пуста, а Жермини хохочет!.. Душой и телом во власти страшного видения, она бессознательно вышла из пассажа, зашагала по улице, свернула в бакалейную лавку. Битых десять минут простояла она у прилавка, глядя невидящими глазами, — пустыми, устремленными вдаль глазами убийцы.
— Послушайте, что вам нужно? — нетерпеливо спросила бакалейщица, испуганная этой неподвижной фигурой.
— Что мне нужно? — переспросила Жермини. Она была так полна, так одержима своим желанием, что ей казалось, будто она уже попросила купоросу. — Что мне нужно? — Она провела рукой по лбу. — Я уже не помню…
И, шатаясь, вышла из лавки.
XXXIII
В эту мучительную пору своей жизни, истерзанная, исстрадавшаяся Жермини, пытаясь хоть чем-то разогнать мрак неотступных мыслей, пристрастилась к вину, предложенному однажды Аделью и подарившему ей целое утро забвения. С того дня она начала пить. Она пила на маленьких утренних выпивонах вместе с горничными лореток, пила то с одной знакомой, то с другой, пила с мужчинами, забегавшими в молочную позавтракать, пила с Аделью, которая, привыкнув пить, как мужчина, подло радовалась тому, что служанка честной женщины опускается до одного с ней уровня.
Сперва, для того чтобы пить, Жермини нужно было веселье, общество, звон рюмок, шумные разговоры, соленые шутки. Потом она научилась пить одна. Тогда она начала приносить домой под передником заветную бутылочку, прятала ее в каком-нибудь укромном месте на кухне и потом выпивала; она пила одиноко и безнадежно смесь белого вина с водкой и тянула ее до тех пор, пока не обретала то, что было ей нужно: сон.
Ибо Жермини стремилась не к лихорадочному, счастливому возбуждению, не к бессмысленному довольству существованием, не к чуткой, полной сновидений дреме легкого опьянения; нет, она искала и жаждала черного счастья глубокого сна, сна беспробудного и беспамятного, свинцового сна, который сбивал ее с ног, как сбивает быка удар обуха… В винных смесях она находила сон, который мгновенно валил ее, так что она засыпала, уткнувшись лицом в клеенку кухонного стола.
Это полное забытье, подобное ночи среди бела дня, приносило Жермини отдых и освобождение от жизни, которую она не в силах была ни вести, ни прекратить. Просыпаясь, она чувствовала только одно: бесконечную потребность в небытии. Часы, когда она жила, полностью владея собой, видя себя со стороны, заглядывая в свою совесть, понимая свой позор, были так чудовищно страшны! Ей казалось, что уж лучше их умертвить. Забвение ей приносил один только сон, отравленный сон пьянства, которое умеет баюкать не хуже, чем сама смерть.
В стакане водки, который она принуждала себя проглотить и который опоражнивала как одержимая, исчезали, тонули все ее страдания, вся боль, все ее ужасное настоящее. Через полчаса мозг перестанет работать, жизнь — существовать, Жермини уже не будет собой и даже время — и то остановится. «Я топлю в вине свои беды», — ответила она женщине, сказавшей ей, что она погубит здоровье. А так как похмелье, следовавшее за опьянением, несло ей еще более мучительное сознание падения, вызывало еще более острое отчаяние, более острую ненависть к своим проступкам и несчастьям, она начала искать спиртные напитки покрепче, водку — поядовитей, пила даже чистый абсент, только бы впасть в глубокую летаргию, добиться полной бесчувственности.
Кончилось тем, что половину дня она пребывала в забытьи, из которого выходила сонная, отупевшая, ничего не соображающая. Руки ее работали только по привычке, жесты были похожи на жесты сомнамбулы, тело и душа находились в том состоянии, в каком они бывают ранним утром, когда мысль, воля, воспоминания все еще не могут сбросить с себя смутного оцепенения дремы.
XXXIV
Прошло полчаса после этой страшной встречи, когда, доведенная до грани преступления, Жермини жаждала изуродовать соперницу купоросом и как бы уже ее изуродовала. Возвращаясь домой, на улицу Лаваль, она по дороге купила у бакалейщика бутылку водки.
Последние две недели она была полной хозяйкой в квартире и могла пить и напиваться, сколько ей хотелось. Мадемуазель де Варандейль, как правило, никуда не уезжавшая, тут, вопреки всем обыкновениям, отправилась на полтора месяца в провинцию к своей старинной приятельнице. Она не взяла с собой Жермини, боясь подать дурной пример и вызвать зависть в других слугах, не привыкших к такому мягкому и заботливому обращению.
Жермини вошла в спальню к мадемуазель, сбросила на пол шляпу и шаль и тут же присосалась к горлышку бутылки; она жадно тянула водку, пока комната не завертелась у нее перед глазами и все, что произошло в этот день, не исчезло из памяти. Тогда, шатаясь, еле держась на ногах, она попыталась взгромоздиться на кровать хозяйки, но хмель толкнул ее на ночной столик. Она упала и мгновенно захрапела. При падении Жермини так сильно ударилась, что ночью у нее сделался выкидыш и началось страшное, грозившее гибелью кровотечение. Она хотела подняться, подойти к окну, позвать на помощь, пыталась встать на ноги, но не смогла. Она чувствовала, что мягко и бесшумно скользит, катится, погружается в бездну смерти. Последним напряжением воли она заставила себя подползти к входной двери, но у нее не хватило сил дотянуться до замка или крикнуть. Она, конечно, погибла бы, если бы утром Адель, проходя мимо, не встревожилась, услышав какой-то стон, не позвала слесаря, который открыл дверь, и акушерку, которая спасла умирающую.
Когда через месяц вернулась мадемуазель, Жермини уже встала с постели, но была так слаба, что ей ежеминутно приходилось садиться, и до того бледна, точно в жилах у нее текла вода. Она сказала, что чуть не умерла от потери крови, и мадемуазель ничего не заподозрила.
XXXV
Жермини встретила мадемуазель растроганными ласками и горючими слезами. Она была нежна, как больной ребенок: та же томная кротость, тот же умоляющий взгляд, та же робкая, пугливая печать страдания. Ее бледные руки с голубыми венами все время тянулись к мадемуазель. Она подходила к ней с благоговейным и боязливым смирением. Чаще всего она усаживалась на низенькой скамеечке напротив своей госпожи и смотрела на нее снизу вверх по-собачьи преданным взглядом, потом внезапно вскакивала, целовала край платья мадемуазель де Варандейль, снова садилась и через минуту снова вскакивала.
В этих ласках и поцелуях была и мука, и мольба о прощении. Смерть, которая явилась Жермини в образе существа, чьи шаги неотвратимо приближались к ней, дни болезни, когда, одиноко лежа в постели и перебирая свою жизнь, она воскрешала прошлое, стыд при мысли о том, что она скрыла от мадемуазель, страх перед божьим судом, рожденный былым благочестием, терзания и ужасы, не дающие покоя страдальцу в час агонии, — все это превратило ее совесть в кровоточащую рану, и угрызения, которые она так и не смогла убить в себе, теперь обрели новую силу и громко кричали в ней, ослабевшей, смятенной, почти оторвавшейся от жизни и не верящей в то, что снова к ней прирастет.
Жермини не принадлежала к счастливым женщинам, которые, совершив грех, тут же забывают о нем, никогда не возвращаются горестной мыслью к содеянному. Она не была похожа на Адель, не принадлежала к тем грубо организованным материальным натурам, которым доступны одни только животные страсти. Совесть Жермини не умела уйти от страданий, замкнуться в непроницаемой тупости и бесчувственности, в которой так часто прозябают простодушные грешницы. Болезненная чувствительность, какая-то возбудимость мозга, склонность непрерывно тревожиться, думать, волноваться, ощущать горечь, быть недовольной собой, моральная требовательность, возраставшая после каждого проступка, душевная тонкость, избирательность, уязвимость — все эти свойства, соединившись, с каждым днем все безжалостней пытали Жермини и все глубже погружали ее в отчаянье по таким поводам, которые у большинства ей подобных никогда бы не вызвали столь длительных мук.
Жермини сдавалась порывам страсти, но, сдавшись, сразу начинала себя презирать. Даже в минуты наслаждения она не могла забыться, убежать от этого презрения. Перед ее глазами внезапно возникал образ мадемуазель, ее строгое и в то же время исполненное материнской нежности лицо. Все ниже падая, все больше утрачивая порядочность, Жермини тем не менее не теряла стыда. Порок, завладев ею, не уничтожил в ней гадливости и ужаса, привычка не принесла с собой отупения. Запятнанная совесть восставала против пятен, не мирилась с позором, терзалась раскаяньем, не позволяла хотя бы на секунду полностью упиться низменными удовольствиями, безоговорочно принять свое падение.