Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен — страница 49 из 103

Однажды утром Маренготта остановилась в Бри, возле церковки, у которой перестраивали боковые приделы. В лучах восходящего солнца перед повозкой блестели, как декоративная ниша, уцелевшие старинные хоры, оклеенные золотой бумагой. На лесах, возвышавшихся над остатками древних могил, мелькали рыжеватые, испачканные известкой головы каменщиков; тут же расхаживал, подпрыгивая, освещенный лучами утренней зари долговязый кюре в круглой шляпе, обвитой крепом, и в длинной-предлинной черной сутане, побелевшей возле карманов, — с лицом, не бритым целую неделю и казавшимся грязным, с острым носом и ясными, зоркими глазами.

Когда повозка снова пустилась в путь, Степанида вдруг отвела взор от оконца и с выражением строгого умиления надолго остановила его на младшем сыне. Потом без единого слова, без ласки, без поцелуя она взяла ручку Нелло, вложила ее в руку Джанни и похолодевшими пальцами соединила руки братьев в пожатии, которого не расторгла сама смерть.


XV

Доверие, благоговение, вера, твердая вера, встречающаяся иногда у детей по отношению к старшим сестрам и братьям, полное отдание сердца чувству наивного восхищения перед существом одной с ними крови, существом, ставшим в их глазах тем совершенным, идеальным созданием, образу которого они любовно и тайно стараются вторить, стремясь сделаться его копией в миниатюре, — таковы были чувства Нелло к Джанни. Но в них было что-то еще более страстное, более восторженное, более фанатичное, чем у всех других младших братьев на свете. Хорошо было только то, что делал старший брат. Истинно и непреложно было только то, что он говорил; и когда старший говорил, младший внимательно слушал, и над бровями его обозначались выпуклости, свойственные внимательным, вдумчивым детским лицам. «Так сказал Джанни», — было его припевом, и, заявив об этом, он считал, что слова брата должны быть святы, как слова Евангелия, не только для него, но решительно для всех. Ибо что касается самого Нелло, то его вера в Джанни была беспредельна. Когда его однажды побил маленький комедиантик из соперничавшего с ними балагана, мальчуган сильнее его и постарше годами, Джанни сказал брату: «Завтра ты возьмешь в руки вот эту свинчатку, пойдешь прямо на него и ударишь его вот так, прямо по лицу, и он свалится»; на следующий день Нелло зажал в руке свинчатку, ударил своего обидчика и свалил его наземь. Он мог бы так же, как этого злого мальчишку, ударить и Рабастенса, если бы на силача указал ему брат. И так во всем. В другой раз Джанни, будучи в шутливом настроении, что вообще случалось редко, стал смеха ради попрекать Нелло, что тот расковал Ларифлетту; вопреки своей почти полной уверенности, что собак не подковывают, мальчик, сбитый с толку серьезным тоном брата, после долгих оправданий принялся отыскивать на лапах пуделя следы от гвоздей, а так как над его легковерностью начали подтрунивать, он стал упрямо твердить, не прекращая своих исследований: «Так сказал Джанни».

Беда, если кто осмеливался обидеть его Джанни! Однажды Нелло пришел домой в слезах и на расспросы брата, рыдая, ответил, что слышал, как о Джанни говорили разные нехорошие вещи; когда же, по настоянию Джанни, ему пришлось повторить эти обидные слова, он весь судорожно передернулся от злобы и негодования.

Вернувшись домой, Нелло первым делом спрашивал: «Джанни здесь?» Казалось, что маленький брат может существовать лишь возле старшего. На арене он постоянно вертелся возле Джанни, стремясь хоть чуточку участвовать во всем, что исполняет брат, и Джанни приходилось то и дело отстранять его, слегка отталкивать рукой. Пока малыш находился около брата, он не сводил с него глаз, он смотрел на него долгим и как бы остановившимся взглядом, который выражает у детей восторженную любовь, и застывал в этом созерцании, на минуту поглощавшем его шумливую детскую веселость. Когда Нелло был чем-нибудь поражен или обрадован, а Джанни не было поблизости, — мальчуган, всегда желавший всем поделиться с братом, не мог удержаться, чтобы не сказать окружающим: «Надо будет рассказать Джанни!»

Старший брат занимал такое большое место в мыслях младшего, что даже в снах своих Нелло никогда не делал ничего один: брат всегда сопутствовал ему и неизменно принимал участие во всех его занятиях.

Смерть Степаниды еще теснее связала нераздельную и днем и ночью жизнь братьев. У Нелло была новая большая радость: теперь Джанни спал в Маренготте, поэтому утром можно было залезть к нему в постель и, словно возле матери, малость полежать возле него в минуты пробуждения — радостного и полного неги.

В полдень и вечером, во время стоянок труппы, Джанни учил Нелло читать по отцовским тетрадям с пантомимами, а иногда давал ему в руки свою скрипку, и ребенок, в жилах которого текла цыганская кровь, начинал играть, как маленький виртуоз степей и лесных полянок.

XVI

После смерти Степаниды Томазо Бескапе погрузился в странное оцепенение и теперь вечно сидел на сундуке с пантомимами около кровати, где прежде лежала его жена: в одно прекрасное утро он решительно отказался встать и с тех пор проводил жизнь в супружеской постели, словно ему приятно было постоянно ощущать то неуловимое, что осталось в одеялах от любимого тела и что как бы вновь возрождалось от влажной теплоты посторонней жизни; у бедняги не было иного развлечения, как любоваться, растянувшись в постели, своим фантастическим гусарским мундиром, на котором он то и дело просил обновить серебряный позумент.

XVII

Из-за болезни отца Джанни пришлось взять управление труппой в свои руки. Но директор был очень юн и не пользовался достаточным авторитетом у людей, которые продолжали считать его ребенком. Когда жива была мать и отец был в здравом рассудке, им удавалось кое-как справляться с этим несговорчивым людом, укрощать с грехом пополам зависть, недружелюбие, злобу этих враждующих существ. Нелюдимость, странные повадки, спокойная властность низкого голоса и глубокого взгляда жены оказывали таинственное действие на окружающих, и когда она отдавала распоряжение, никто не решался ослушаться. А в тех случаях, когда Степанида молчала, муж прибегал к своей итальянской дипломатии. Благодаря совершенному знанию собратьев по ремеслу, благодаря искусству, с каким он умел польстить собеседнику и умаслить его затаенную враждебность, то и дело пересыпая фразы словами mio caro[46], примешивая к ним неопределенные обещания, рисуя обворожительные перспективы, казавшиеся в его устах совсем близкими, и даже уснащая все это несколькими шутовскими выходками, заимствованными из собственного репертуара, папаша Бескапе добивался всего, чего хотел, и заставлял бесконечно долго и терпеливо ждать удовлетворения предъявленных ему претензий.

Джанни совсем не был похож на отца. Он не умел обещать, а встречая сопротивление, сердился, посылал человека ко всем чертям и отказывался от того, чего только что требовал. У него не хватало также терпения уговаривать и мирить враждующие стороны; он не давал себе труда налаживать отношения паяца с Геркулесом, предоставляя дремлющей в их сердцах злобе разгораться и переходить в открытую распрю. Многие мелочи ремесла претили ему, и он не принимал участия, как отец, в зазывании публики, ибо, в отличие от старика Бескапе, не был наделен чудесным даром многоязычья, тем даром, который в глухой провинции, где им приходилось выступать, позволял старику обращаться к публике на местном наречии, что способствовало обильным выручкам и бесило его французских собратьев, по природе малоспособных к языкам.

Вдобавок Джанни не обладал ни малейшими административными задатками, а у Битой, на которую он положился в отношении материальных дел труппы, не было ни привычки к порядку, ни способностей его матери.

Наконец, хотя Джанни и был хорошим товарищем и всегда старался угодить всем и каждому, люди, с которыми он жил, не были к нему привязаны; в глубине души у них таилось смутное чувство обиды, ибо они понимали, что он обдумывает что-то и скрывает от них свои мысли; они предчувствовали, что молодой директор недолго будет управлять труппой, и смутно догадывались о его намерении расстаться с ними.

XVIII

Руки Джанни, даже когда он отдыхал, бывали беспрестанно заняты и вечно нащупывали что-то вокруг; они как бы невольно, почти инстинктивно схватывали попадавшиеся предметы, ставили их на горлышко, на угол, словом, в такое положение, в каком они явно не могли удержаться. И Джанни тщетно старался заставить их простоять так хотя бы мгновение; руки его вечно бессознательно трудились над преодолением законов тяготения, над нарушением условий равновесия, боролись с извечной привычкой вещей стоять на донышке или на ногах.

Часто случалось также, что он проводил бесконечное количество времени, вертя и переворачивая во все стороны какой-нибудь предмет обстановки — стол, стул, — и все это делалось им с таким вопрошающим, полным любопытства и упрямства видом, что младший брат спрашивал у него наконец:

— Послушай, Джанни, чего ты добиваешься?

— Ищу.

— Что ты ищешь?

— Ага, вот! — И Джанни добавлял: — Нет, черт возьми, — никак не дается!

— Да что такое? Скажи, скажи мне, что такое, ну скажи же, что такое? — повторял Нелло, жалобно растягивая слова, как обычно делают дети, когда хотят что-нибудь узнать.

— Вот подрастешь… а сейчас тебе не понять. Я, поди, и для тебя ищу, братишка!

В один прекрасный день, произнеся эти слова, Джанни вскочил на квадратный столик, который только что стоял кверху ножками, и бросил брату:

— Внимание, братишка! Видишь там в углу топорик? Возьми его… Так… хорошо… Ну, теперь колоти им изо всей мочи по этой ножке, по правой. — Ножка сломалась, но Джанни на хромоногом столике стоял по-прежнему. — Теперь другую, слева. — Вторая ножка была срублена, а Джанни чудом равновесия продолжал держаться на столике, у которого не хватало обеих передних ножек. — А, а, а, а! — восклицал Джанни на балаганный лад. — Вот где собака… Братишка, теперь долой третью ножку!