Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен — страница 85 из 103

на вы сказали мне, что с удовольствием послушали бы, как я говорю, как читаю… между прочим, у меня есть отец. Он кассир, и сейчас он как раз находится в весьма, весьма затруднительном положении… Так вот, не хотите ли вы доставлять себе это удовольствие ежедневно, по нескольку часов… за пятьсот франков в месяц?

— Мы поговорим о вашем предложении как-нибудь в другой раз, милостивый государь.

И молодой человек, как ни в чем не бывало, снова принялся гладить свою бородку и напевать канцонетту.

А Фостен начала обеими руками обмахивать себе грудь кружевом корсажа. Откинувшись назад, она прислонилась к спинке стула, и на лице ее появилось выражение почти забавной растерянности — растерянности, смешанной с презрением, с отвращением, почти с ненавистью, относившейся к разглагольствованиям обоих ее соседей и к ним самим. Взгляд ее, переходя от лица к лицу, обежал весь стол с какой-то наивной мольбой. «Неужели никто не сжалится и не избавит меня от этих несносных людей?» — казалось, говорил он. Потом она вдруг застыла, совершенно не шевелясь, и только ее отполированные ногти блуждали по белоснежной шее, а нервные подергивания всего тела невольно выдавали ее раздражение и скуку.


Пришел конец остроумным шуткам, словесным поединкам, шалостям мысли; голоса понизились, общий разговор постепенно замер, уступив место приватным беседам, и теперь каждый из собеседников, возвратясь к своим занятиям, к своим работам, к своим намерениям, щедро угощал ими свой уголок стола с той очаровательной откровенностью легкого и изящного опьянения, какая бывает у людей высокого ума после ужина, спрыснутого хорошим вином.

— Следовало бы познакомить каждого с чудесными свойствами материи, доведенной до summum[145] ее утилизации, — говорил один из гостей, нагнувшись к соседу и вертя в пальцах пробку от графина.

— Да, прославление материи — вот та прекрасная тема, которой вам бы следовало посвятить книгу.

— Я бы и сам очень этого желал, но не могу… не владею даром письменного словосочетания… В разговоре мне иногда удается дать представление об этом, но на следующий день, когда я остываю и беру в руки перо, получается совсем не то.

. . . . . . . . . . . . . . . . .


— Французский язык, — говорил некий иностранный, писатель, великан с кротким лицом,[146] — французский язык производит на меня впечатление инструмента, изобретатели которого простодушно стремились к ясности, к логике, к грубой приблизительности определения. А сейчас этот инструмент оказался в руках людей самых нервных, с наиболее повышенной чувствительностью, людей, которые стремятся передать ощущения самые неуловимые и менее, чем кто бы то ни было, способны удовлетвориться этой грубой приблизительностью своих жизнерадостных предшественников.

. . . . . . . . . . . . . . . . .


— Кровь теперь стала редкостью, ее нигде не найти, — говорил физиолог, человек с прекрасным задумчивым лицом, похожий на какого-то бесплотного духа. — Теперь совсем перестали пускать кровь. В мое время в больницах стояли целые ушаты крови. Недавно мне понадобилась кровь для моей лекции, и я нигде не мог ее достать. Если бы не тот старый доктор — вы знаете его, он всегда бывает на моих занятиях, — я так и не получил бы ее. О, это старый ученик Бруссе, он продолжает его традицию и то и дело вскрывает себе вену. Как-то раз он сказал мне: «Я пускаю себе кровь каждый день и поливаю ею цветы…» Это нечто положительное, определенное: таким способом либо излечиваешь людей, либо убиваешь… но все меняется каждые двадцать лет.

. . . . . . . . . . . . . . . . .


Какой-то журналист, похожий на персонаж картин Иорданса[147], с грубым, покрытым бородавками лицом и резким, отрывистым эльзасским акцентом, говорил:

— Варфоломеевская ночь[148] убила Францию. Если бы Франция стала протестантской, она бы навсегда сделалась величайшей нацией Европы… Видите ли, в протестантских странах существует постепенный переход от философии высших классов к свободомыслию классов низших. Во Франции же между скептицизмом верхов и идолопоклонством низов лежит пропасть, пустота… И скоро вы увидите, к чему она приведет, эта пустота!

. . . . . . . . . . . . . . . . .


— Египет, Египет! — повторял на ухо своему соседу некий художник кисти и слова[149], на время забыв об ужине. — Египет! Меня преследует мысль написать несколько страниц об этой стране… Торфянистая почва, земля словно каучук, шагов не слышно… Вам знаком лишь светлый, прозрачный Восток… А там, куда ни кинешь взгляд, едва заметная дымка испарений, и дымка эта делается тем гуще, чем она отдаленней… и в этом сером тумане — черные или синие фигуры… редко-редко встретишь красное пятно… Ах, как красив при этом освещении синий тон одежды… Я так и вижу этих людей с пятнами света на лбу и ключицах.

И он сделал в воздухе такой жест, словно кистью положил на полотно два небольших мазка.

— Да, нужно большое уменье изображать свет, чтобы правильно передать колорит этой бесцветной земли и неба… А буйное цветение смолистых лимонов с плодами, напоенными соком, — таких вы не увидите нигде больше. Нет, я еще не нашел в живописи способа передать все это.

И когда он говорил об этой сырой далекой стране, белки его горящих глаз как-то странно увеличивались.

— А ночи, — продолжал он, — какие там ночи!.. Эй, Жорж! — крикнул он господину, который сидел на другом конце стола и не слышал его. — Помнишь, какие часы провели мы с тобой близ ворот храма в дворике канатчика? Ах, мне хочется написать о них, чтобы вновь пережить эти ощущения!

И художник-писатель снова впал в задумчивость, которую уже не мог нарушить застольный шум.

. . . . . . . . . . . . . . . . .


— Чистая наука, наука совершенно абстрактная, наука, презирающая индустриализм, — говорил химик, — такая наука — это создание аристократических обществ. Соединенные Штаты интересуются нашими открытиями и завладевают ими лишь в тех случаях, когда они могут иметь практическое применение. То же происходит и в Италии, где бескорыстные ученые принадлежат лишь к старому поколению… В наш век, господа, век денег, нет больше людей, жаждущих одной только славы. Как обстоит дело в этих странах, когда какой-нибудь юноша чрезмерно увлекается наукой? Он избирает себе поприще, которое наполовину отвечает его духовным устремлениям, а наполовину — жажде обогащения. Он становится железнодорожным инженером, директором завода, управляющим фабрикой химических изделий. То же самое начинается уже и во Франции, где Политехническая школа больше не выпускает ученых!

. . . . . . . . . . . . . . . . .


— Ах, этот звук, этот мягкий звук… Право, мне трудно дать вам представление о нем, — говорил некий молодой генерал, — а между тем по временам он все еще раздается в моих ушах… Мы были так сжаты, так стиснуты, так слиты друг с другом, когда шли на приступ Малахова кургана, что… ну, понимаете… я слышал, да, слышал, как пули вонзались в тела тех, кто стоял рядом со мной. Это был такой точно звук, какой бывает, когда камень шлепается в мягкую глину… А когда пуля наталкивалась на кость, раздавался треск, похожий на треск дерева, раскалывающегося от мороза. Да, это отвратительный звук!

. . . . . . . . . . . . . . . . .


— Ничего не поделаешь… — словно в полудремоте ронял отрывистые фразы некий ученый — мечтатель и фантазер.[150] — Горючего хватит на какой-нибудь десяток миллионов лет, не больше… и столько же времени на поверхности земли продержится температура, необходимая для жизни… А потом — ни лесов, ни каменного угля. Наступит ледниковый период. И тогда уцелевшие, те, которые еще не замерзнут, вынуждены будут уйти под землю, поселиться в шахтах. Они будут питаться мякотью грибов… а так как человеку всегда нужен бог — бог света, то подземный человек будет поклоняться болотному, иначе говоря, рудничному газу.

— Но ведь эта жизнь наедине с собой, жизнь без солнечного света, может, пожалуй, привести к страшной власти метафизики? — весьма серьезно спросил у ученого сосед, человек с жирными руками, которые он, словно священник, скрестил на салфетке, закрывавшей его живот.

. . . . . . . . . . . . . . . . .


— Господа! — сказала вдруг Фостен. — У меня есть Капское вино с голландского корабля, который потерпел крушение на Шевнингской отмели более ста лет назад… Бочонки, все обросшие раковинами, были подняты со дна морского вместе с остальным грузом… бутылка этого вина стоит двести франков… Вы, конечно, уже догадались, что это еще одно проявление внимания господина Бланшерона… Так вот, не пора ли нам распить это вино?

— И распить его за здоровье Федры! — в один голос вскричали все гости.

Вино было розлито, все встали, и среди звона бокалов раздались приветственные возгласы: «Да здравствует Федра! Да здравствует Фостен!»

Среди шума, вызванного этим тостом, который все произносили стоя, причем молодой человек с музыкальным голосом бормотал вслух: «Ну и ну! Хотел найти прочное положение, а сам потерял равновесие», — сестры подошли друг к другу, и Щедрая Душа прошептала на ухо Жюльетте:

— Знаешь, была минута, когда я готова была поставить пять луи на твоего юного соседа.

— Музыка хороша, но если бы можно было отделить ее от самого музыканта… Это ты привела его?

— Нет… Ну, а другой?

— Другой… настоящий горшок с медом, но только мед в нем прогорклый… А сейчас, — воскликнула Фостен, переходя одна в гостиную, — сейчас мне нужна целая оргия Бетховена! Пусть играют Бетховена, поют его, танцуют. Я хочу Бетховена до рассвета. Сегодня это необходимо моим нервам!

XVIII