Жернова. 1918–1953. Большая чистка — страница 17 из 113

— Завтра… Завтра на завод «Динамо», — сказал он ему. — Свяжись с райкомом. Нужны показатели. А то они там, мать их… — И Никита Сергеевич покрутил в воздухе короткопалой пятерней: мол, не подстегнешь — не засуетятся.

Помощник склонил голову и что-то записал в свой блокнот.

Глава 13

Дома, за ужином, Лев Петрович Задонов выпил две рюмки водки, но так ничего и не рассказал о собрании в своем институте. Впрочем, у него и не спрашивали. И вообще странно было наблюдать, как собравшиеся за столом поглощают жареную картошку с котлетами и квашеной капустой, поглядывают друг на друга и… молчат. Такого в этом доме раньше не водилось. Такое стало возможным лишь теперь, когда у каждого появились какие-то тайны, не подлежащие разглашению даже в семейном кругу.

Одна только Клавдия Сергеевна время от времени невпопад нарушала всеобщее молчание, сообщая о том, что слышала от соседок или в очереди за продуктами.

— У нижних-то вчера ночью взяли самого и его зятя. Дворничиха-татарка Гуля говорила, что ее поднимали ночью вместе с мужем и привлекали в качестве понятых при обыске. Сказывала, что чего-чего там только не нашли: и золото в царских червонцах, и облигации золотого займа, и отрезы сукна и шелка, и сахар в мешках, и даже соль. А? Революционеры-то… Сколько крови они попортили Петру-то Аристарховичу! Царствие ему небесное! Вот тебе и революционеры, — качала седой головой Клавдия Сергеевна и крестила под столом свой оплывший живот.

Никто ничего на ее слова не сказал. Даже непоседливая и бойкая на язык Ляля, недавно ставшая комсомолкой. Десятилетний Иван, перешедший из октябрят в пионеры, хотел было нарушить молчание, но, посмотрев на сестру, которая для него была наивысшим авторитетом, лишь шмыгнул носом и отер его пальцем. Однако этого явного нарушения приличия никто не заметил.

Поужинали и разошлись по своим комнатам.

— Ты не представляешь, Алексей, как все это мерзко, — говорил Лев Петрович брату Алексею, когда они после ужина отправились покурить к заветному окну.

— Что именно? — Алексей Петрович затянулся дымом и с любопытством посмотрел на брата.

— А то именно, что люди будто с ума посходили от страха за свою шкуру. И сам я вместе с другими. Я даже представить себе не мог, что способен на… на подлость… — Да-да, на подлость! — воскликнул он в отчаянии. — Что люди в массе своей могут подвергнуться чему-то такому мерзкому и унизительному, чему трудно подобрать название.

— Психоз, — подсказал Алексей Петрович. И уточнил: — Массовый психоз.

— Ты прав, пожалуй, хотя дело не в названии, а в ощущении собственной ничтожности. — Лев Петрович по-петушиному хлопнул себя руками по бедрам, заговорил сдавленно-свистящим голосом: — Ты скажи мне, было ли что-то подобное в прошлой жизни, которую мы так рьяно охаивали? Было ли такое, чтобы страх до такой степени парализовал волю, отнимал способность мыслить логически, чтобы логика подменялась каким-то идеологическим суррогатом, вроде того, что безвинно осужденный или даже привлеченный к уголовной ответственности есть всего лишь естественная убыль в рядах атакующих старый мир революционеров? Я, честно говоря, совершенно не понимаю, кто кого атакует, где сегодня старый, а где новый мир, где революционеры, а где совсем наоборот… Ты знаешь, я сидел на собрании, слушал, сам говорил, и мне казалось, что стоит только хорошенько себя ущипнуть, как тут же все пройдет — и люди заговорят на нормальном русском языке. Или мы уже не способны говорить на нормальном русском языке?

Папироса у Льва Петровича погасла, он попытался прикурить от братниной, но остатки той лишь раскрошились и просыпались на пол тусклыми искрами.

— Успокойся, — произнес Алексей Петрович, зажигая спичку и поднося огонек к лицу Льва Петровича. — Я думаю, что ничего сверхъестественного не происходит. Ненормальность — да. Но не более того. А страх наш именно оттого, что ненормальность. — Помолчал немного и заговорил о своем: — Ты не представляешь, Левка, как я извелся за этот день, решая идти или не идти в Домлит. Мне чудилось, что меня там подставят… из зависти. В голову лезла всякая дрянь. Идти — но зачем? Не идти — чревато всякими кляузами. И пришел к выводу, что мы все еще до конца не приспособились к новым условиям, не свыклись с ними, не уловили смысла происходящего. Ведь чаще всего арестовывают людей, которые по нашим понятиям никак не подпадают под категорию контрреволюционеров. Наоборот: именно они-то и есть — по тем же понятиям — истинные революционеры. И вот — на тебе: все с ног на голову. Страшно потому, что никто из нас не знает, к какой категории кто-то, от кого зависит твое будущее, тебя относит. Думаю, со временем поймем…

— Если нам оставят это время, — усмехнулся Лев Петрович.

— Да, если оставят… — задумчиво откликнулся Алексей Петрович и посмотрел в окно.

— Так ты ходил? — спросил Лев Петрович.

— Нет. Так и не пошел. И теперь сижу дома и жду, чем это для меня — именно для меня! — кончится.

— Думаю, что ничем, — задумчиво откликнулся Лев Петрович, имея в виду более всего самого себя, желая именно этого же.

За окном дворник-татарин в свете тусклого фонаря железной пешней обкалывал с тротуара лед. Слышались глухие удары, потом вдруг раздавался звонкий удар пешни о камень, и снова глухие равномерные удары, которые отдавались в голове и как-то связывались в сознании с происходящими событиями. Разумеется, лед скалывают независимо от того, идет в стране чистка партии и прочих госструктур, или не идет, но, помимо воли Алексея Петровича, глухие и звонкие удары пешни о лед — ведь это тоже чистка! — ассоциировались с текущими событиями. Слушая навязчивые звуки, он особым зрением охватывал города и страны и видел, что не только в СССР, но и во всем мире происходит нечто подобное, и это есть, скорее всего, подготовка к чему-то огромному и страшному, что ожидает человечество в ближайшие годы.

— Да, весна, — произнес невпопад Алексей Петрович, но вдруг заволновался, заговорил быстро, приблизив к брату свое лицо: — Я сегодня никуда не пошел. Подумал: ну его все к черту! Чем меньше мозолишь глаза, тем лучше. И еще что-то в этом роде. А потом вдруг пришла в голову мысль: пока я сижу дома, там, в Союзе, составляют списки людей, неугодных… неугодных тем, кто эти списки составляет. И до такой степени мне показалось это реальным, что увидел эти списки и свою фамилию в них и чуть было не кинулся на Тверской бульвар со всех ног. Пришло в голову, что если буду крутиться на глазах, то не внесут в эти проклятые списки. Ну и… всякая там ерунда. Еле удержался.

— Между прочим, — заговорил о своем Лев Петрович, — этот Хрущев… он помянул в своей речи какого-то интеллигента, который лишь под нажимом выразил недоверие одному из каэров. Хотя таких было несколько, но мне, Алешка, почему-то кажется, что имел в виду он именно меня. Может, это мнительность и прочая ерунда, а может, так оно и есть… — Помолчал немного и признался: — Страшно.

— Брось, Левка! — посоветовал Алексей Петрович. — Этак можно и свихнуться. Ты лучше скажи, как тебе показался Хрущев.

— Хрущев? Как тебе сказать? Этакий живчик. Энергии в нем — на десятерых. Так и сыпал всякими пословицами и поговорками. Иногда к месту, иногда нет. Но впечатление производит. Мужик неглупый — это видно. Однако то и страшно, что неглупый. То есть понимает, что делает и… и делает. — И неожиданно заключил: — Может, Алеша, ты напрасно ушел из газеты?

— Да нет, не напрасно. Писатель и газета — это, знаешь ли… Журнал — еще куда ни шло! — отмахнулся Алексей Петрович. И вновь загорячился: — Вот ты вспомнил старые времена и то, что тогда подобного не было, но при этом нам казалось, что власти ущемляют наши права, унижают наше человеческое достоинство. А я подумал: если бы действительно ущемляли, как ущемляют сейчас, не было бы и революции.

— Ты полагаешь…

— Ах, Лева! Ничего я не полагаю! Но и брюзжать по поводу действительности не вижу никакого смысла. Всякая действительность хороша для одних и плоха для других. Аксиома! Давай-ка лучше еще закурим твоих папирос.

Глава 14

В эту ночь Алексею Петровичу работалось из рук вон плохо. Более того, часа через два стало казаться, что весь его роман о нынешнем времени есть сплошная ложь, ничего не объясняющая ни современникам, ни, тем более, потомкам, ложь унизительная и бесполезная. Он уныло скользил мыслью по предполагаемому сюжету романа и приходил к выводу, что взял не тех героев и не те жизненные ситуации, что в драматургии романа нет именно драмы, что с какой стороны не посмотри, все шито белыми нитками, все сомнительно и может вызвать столько нареканий, ядовитых издевок со стороны идеологических цензоров и окололитературных Церберов, что и захочешь повернуть время вспять, да не получится. Но самое страшное, что он и сам не верит в то, что пишет. Описывать же события так, как он их видит и понимает, равносильно самому себе надеть на шею петлю да еще и на табуретку влезть добровольно. Нет, не зря все шло к тому, чтобы писатель превратился в послушного власти художественного — в кавычках, разумеется, — оформителя ее идей, излагаемых в передовицах «Правды». Он, Алексей Задонов, был таким оформителем в газете, мечтая о некой свободе в образе писателя, но свободы нет и здесь, лишь само оформительство поменяло внешний облик и название.

Алексей Петрович встал из-за стола и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по кабинету в узком пространстве между столом и книжными полками, скользя невидящим взглядом по знакомым корешкам книг.

Что ж, бросить все и вернуться к «кульману»? А как же Пушкин? Или Достоевский? Или Толстой? А как же Михаил Шолохов? Сумели же они донести до читателя свои идеи, несмотря ни на какие препоны. Так неужели же и он, Алешка Задонов, не сумеет?

Однако расхаживание по кабинету и ссылки на других писателей ничего Алексею Петровичу не дали — никаких новых идей, новых мыслей и даже ощущений. Казалось, что внутри у него, в том месте, где предполагается душа, все остыло и уснуло и не способно откликаться ни на какие призывы голосов из прошлого, с которым он был связан, как ему представлялось, неразрывными узами. Увы, голоса эти с каждым годом звучат все тише и тише, и он не в силах ничего с этим поделать.