— Да, так чего вжэ я имел тебе такое важное сказать, — затараторил Фефер, когда церемония знакомства была завершена. — Как тебе хорошо звистно, товарищ Сталин нацеливает нас, советских писателей, на борбу с проявленьями нацьёнализьма и усиленье интернацьёнального воспитанья народных трудящихся масс, — сыпал заученными словами Фефер, роясь в ящиках своего стола. Казалось, что он даже не думает над смыслом произносимых слов, что они соскакивают с его языка так, как с заигранной патефонной пластинки соскакивают хохмы эстрадных комиков Бима и Бома. — А некоторые писатели в братских республиках нашего великого Советского Союза, — продолжал Фефер, — до самого конца вжэ не уяснили себе цяго положенья и все ще пиликають на скрыпке узьких нацьёнальных предрассудкив и заблуждений. Мы должны… должны… А, ось вона, будь вона неладна! — воскликнул Фефер, выуживая из кучи книг и серых папок с рукописями тоненькую книжицу в синем переплете. — Ось! Ця книжка украинського письменника Гната Запорижца… Вин же Игнат Алексеенко. Вжэ сам псевдоним цяго Алексеенки дюже подозрителен: яки-таки запорижцы? Що за увлеченье средневьековыми разбойниками и анархистами в совьетско времья? Вот, значит, товарищ Задонов, почитай цю книженцию и напиши в «Литературну газету» свое мненье по части махрового нацьёнализма данного Запорижца.
— Да я как-то… — промямлил Алексей Петрович, ошарашенный напором Фефера. — Я собираюсь в командировку в Армению… по линии Союза писателей. У меня приглашение от армянских товарищей…
— Ничого, Задонов, Арменья никуда не утекёть, а наша задача в настоящий исторический момент есть выявленье подозрительного элемента и преданье его общественному суду. Это постановленье Пленума Цэка нашей партии, и ты у меня в списках. Мы всех расписали по направленьям, чтоб никто не стоял в стороне в такое великое для советского народа времья. — И, взяв Алексея Петровича за рукав цепкими пальцами, довел до двери, тряхнул руку. — Извини, у меня дил — о! По горло! Значить, на той неделе — статья в «Литературке»! С ими согласовано. Жду! Бувай здоров!
И, похлопывая по плечу, вытолкал Задонова за дверь.
Очутившись снова в коридоре, Алексей Петрович с минуту стоял, ничего не соображая, чувствуя лишь мучительный стыд от унижения и оплеванности, но больше всего — от собственной неспособности защититься. «Вот, буду теперь вместе с Левкой убиваться по части собственной подлости и негодяйства», — обреченно думал он, шагая к выходу. Но, взявшись за бронзовую ручку выходной двери, вспомнил, что надо бы зайти в отдел, ведающий творческими командировками, повернулся и пошел назад, уверенный почему-то, что командировки ему не дадут.
К удивлению Алексея Петровича командировку ему выписали без всяких проволочек, однако напомнили о статье, которая должна быть написана до отъезда. «У них тут все согласовано, — думал он, засовывая в карман командировочное предписание, деньги и билет на поезд до Еревана. — Слаженно работают».
— Кстати, — сказали в отделе, — через полчаса откроется внеочередной Пленум Союза писателей Москвы. Пленум открытый. Повестка дня: «Об итогах февральско-мартовского Пленума ЦК и решительной борьбе с троцкизмом в писательских рядах». Желательно, чтобы вы присутствовали.
То же самое ему сказали и в парткоме, куда он зашел заплатить партвзносы. А еще предупредили, что в начале апреля состоится открытое партийное собрание писателей Москвы с той же самой повесткой дня.
После парткома Алексей Петрович заглянул в буфет, чтобы перекусить перед Пленумом Союза. В буфете толпилось множество писательского люду, жевали бутерброды, пили пиво, иные успели приложиться к рюмке, лица раскраснелись, глаза умаслились, да все равно видна в них тревога и страх. Знакомых много, но таких, чтобы поговорить — ни одного.
Алексей Петрович встал в очередь к буфетчику.
— Не составите компанию, товарищ Задонов? — прозвучал над ухом хрипловатый и чуть насмешливый баритон.
Алексей Петрович оглянулся: рядом стоял Алексей Николаевич Толстой; лицо опухшее, нездоровое, под глазами мешки.
— С удовольствием! — обрадовался Алексей Петрович, пожимая руку Толстому.
Они заняли столик в самом углу. Две порции пельменей, бутерброды с красной рыбой, пиво и полграфинчика водки. Водку предложил Толстой. Алексей Петрович отказаться не решился: Толстой его привлекал, притягивал своей независимой монументальной фигурой, в нем было что-то такое, на что никто из нынешних крючкотворов, как представлялось Алексею Петровичу, посягнуть не отваживался.
К тому же Алексей Петрович очень хорошо помнил свою первую встречу с Толстым в тридцать пятом году, откровенный, хотя и несколько нервный разговор. И весьма прохладное прощание. Потом была еще встреча — на похоронах Горького…
После похорон шли вместе — и все повторилось: такой же откровенный и такой же нервный разговор, и такое же прохладное прощание, будто каждый затаил на другого обиду и за сам разговор, и еще бог знает за что. Уже потом Алексей Петрович догадался, что и здесь был замешан страх: не аукнется ли этот их откровенный разговор на их дальнейшей судьбе?
Нет, не аукнулся.
И вот теперь, после тех давних переживаний и сожалений, они встречались в третий раз, — с той же тягой друг к другу, а более всего — с доверием, которое по нынешним странным временам дорогого стоило.
Однако ели и пили молча, лишь временами изучающее поглядывая друг на друга. Покончив с едой и питьем, еще посидели минут десять, покурили.
— Вы ведь, помнится, курили папиросы, — заметил Толстой, указывая на трубку Алексея Петровича.
— Решил последовать вашему примеру, — улыбнулся Алексей Петрович, к которому после всех сегодняшних встреч в Правлении и переживаний, после выпитого и съеденного вернулась уверенность в себе, а вместе с ней и желание поерничать. — И примеру товарища Сталина. Подумалось: чем черт не шутит, может, в трубке есть что-то такое, что возносит человека в такие выси, с которых особенно хорошо видны курящие вульгарные папиросы.
— Признаться, никогда подобные мудрые мысли не приходили в мою голову, — усмехнулся Толстой, поправляя свои длинные прямые волосы, спадающие к воротнику вельветовой куртки. — Но это, может быть, оттого, что курю трубку чуть ли ни с самого дня рождения. Между тем, ваше мудрое наблюдение натолкнуло меня на обратную мысль: а не попробовать ли папирос? Вдруг увижу курящих трубку с какой-то неожиданной стороны? Кстати, Сталин часто курит папиросы… Не замечали?
— По утрам или по вечерам? — в свою очередь усмехнулся Алексей Петрович.
— Когда придется. Хотя, скорее всего, ближе к ночи, — не принял усмешки Толстой.
— Когда придется — не замечал. Да и в остальное время суток не имею доступа, — парировал Алексей Петрович тоже на полном серьезе.
— Полагаете, что…
— А вы попробуйте, попробуйте! — поощрил Толстого Алексей Петрович с ядовитой ухмылкой: — Только это будет не со стороны, а снизу. — Тут же сделал страшные глаза и всплеснул руками: — А, впрочем, лучше не надо! Верхние очень не любят, когда нижние разглядывают их слишком пристально: вдруг разглядят нечто такое… дырку в штанах или еще что. К тому же, можно потерять волосы.
— Вы же, уважаемый Алексей Петрович, не облысели, увидев дырки в штанах. Бог даст, и меня минет чаша сия. Наконец, потерявшие волосы, лучше о голове пекутся.
— Так я привыкал постепенно, а вы хотите сразу.
— И что же увидели с высоты трубки?
— Людишки все какие-то мелкие, как в том анекдоте про орла и воробья…
— Кстати, мне только что Пинкус рассказал анекдот…
— Это про то, как мужик решил облегчиться?
— Вот-вот. И вам тоже?
— И мне тоже. Только устами Фефера. Видать, Пинкус уже начал борьбу с троцкизмом таким оригинальным способом.
— Кстати, вы не задумывались над тем, почему жиды так падки на анекдоты определенного толка? Что это у них — национальная черта? Шизофреническая озабоченность? Их бабы, между прочим, тоже ведь большие любительницы клубнички.
— Заметить-то заметил, но не задумывался. Да и стоит ли задумываться над всякой дрянью? Хотя… я слыхал, что у них в черте оседлости замуж выдавали лет в десять, а женили в двенадцать… Они в двадцатые годы и в нашу русскую школу привнесли эту раннюю тягу к плоти, которую лишь недавно удалось преодолеть. Признаться, я очень боялся за своих детей… Но — бог миловал…
— Как знать, как знать… — покачал головой Толстой и, оглядев опустевший зал, предложил: — Пойдемте-ка на Пленум, а то, не дай бог, застукает нас здесь товарищ Фефер и запишет в личности, не внушающие его высокого доверия.
В зале пленарных заседаний почти все места заняты. Более-менее свободными оставались два первых ряда: то ли ждали кого из именитых, то ли на литераторов продолжала оказывать влияние известная школьная привычка держаться от учителя подальше.
Толстой решительно направился к первому ряду. Алексей Петрович последовал за ним. Стоящий за трибуной оратор, недавний руководитель Российской ассоциации пролетарских писателей Леонид Авербах, уставился на них весьма неодобрительно и молчал до тех пор, пока они не сели.
С укоризной на пришедших с опозданием посмотрели и члены президиума.
— Так вот, товарищи, исходя из исторических решений Февральско-мартовского пленума Цыка, — продолжил оратор, — который нацелил нашу партию, все советское общество — в виду растущей военной угрозы со стороны империалистических государств — на решительную борьбу с малейшими проявлениями правого и левого уклона, на решительную борьбу с троцкизмом, терроризмом, вредительством и шпионажем, мы, советские литераторы, должны, в свою очередь, сплотить свои ряды вокруг родного Цыка, Политбюро и нашего великого вождя и учителя товарища Сталина. Мы должны подать свой решительный голос против всех наших врагов, разоблачая их везде и всюду, не считаясь ни с чьими заслугами и положением. Мы должны еще раз с лупой, а порой и под микроскопом, рассмотреть и изучить творчество тех или иных товарищей литераторов, творчество каждого из нас. И каждый же из нас обязан перетряхнуть свой творческий багаж и самокритически оценить его в глазах всего нашего советского общества, рабочего класса… но в первую очередь — в глазах своих же товарищей по перу. Чтобы не быть голословным, я хочу сказать со всей ответственностью, что лично у меня вызывает подозрение творчество некоторых писателей, которые на словах вроде бы за советскую власть и мировую революцию, а на деле все еще пребывают в болоте мещанства и частнособственнической психологии и философии. К таким товарищам я бы отнес писателя Булгакова, поэтов Клюева, Мандельштама… Последний уже, как всем известно, подвергался суду и сослан на поселение в Воронежскую область, но это не имеет значения, поскольку книги его все еще продаются в книжных магазинах и лежат на библиотечных полках. Более того, новые стихи его появляются на страницах газет и журналов, то есть продолжают наносить вред нашему общему делу. Что касается писателя Булгакова, так о нем я говорил ни раз и ни два: это есть певец белогвардейщины и царского офицерства.