Жернова. 1918–1953. Большая чистка — страница 30 из 113

— Я представляю, как интересно вы провели там время.

— Да, пожалуй… Ах, простите! — спохватился Алексей Петрович. — Вы ведь здесь по делу, а я вас оторвал…

— Это вы меня простите, Алексей Петрович, — вспыхнула Татьяна Валентиновна и даже привстала на цыпочки, надо думать, для большей убедительности. — Это я вас оторвала…

— Все-все-все! Ни слова! А то мы с вами превратимся в петушку и кукуха…

Она звонко расхохоталась и тут же испуганно прижала ладошку к своим губам.

— Как странно, но я сама часто вот так же сбиваюсь на этих строчках. — И тут же пояснила деловым тоном, показывая две тоненькие книжонки: — А я уже все купила.

— Тогда, если вы не против, я вас провожу. У меня еще целый час свободного времени.

— Да что вы, Алексей Петрович! В этом нет ни малейшей необходимости! Да и живу я здесь совсем неподалеку.

— Ах, боже мой, вы уж извините старого ловеласа, Татьяна Валентиновна! — спохватился Алексей Петрович, шлепнув при этом себя ладонью по лбу. — Мне как-то в голову не пришло, что кто-то может увидеть вас со мной и подумать бог знает что…

— И вовсе не поэтому, Алексей Петрович, — произнесла Татьяна Валентиновна строгим голосом, каким она, наверное, выговаривает своим ученикам за мелкие провинности. И тут же, точно увидев себя со стороны, вновь вспыхнула, почти до слез, и опустила голову: — Простите меня, Алексей Петрович, я вовсе не хотела вас обидеть… Да и кто меня может увидеть? Мама? Так она на работе. Да и вообще… Ведь вы такой занятой человек…

— Вы опять о том же! — усмехнулся Алексей Петрович, вспомнив их первую встречу. — Вы глубоко заблуждаетесь, Татьяна Валентиновна. Во всяком случае, на мой счет. Нет большего бездельника, чем ваш покорный слуга. Наконец, я отношусь к той породе людей, которых называют совами: то есть работаю по ночам. А днем… К тому же, смею напомнить, у меня еще час свободного времени… — Он открыл перед нею дверь, пропустил вперед, спросил, когда она обернулась к нему: — Вы, наверное, из школы?

— Да, из школы. У нас две смены. Я преподаю по два урока и во второй.

— А я даже и не знаю, что вы преподаете.

— Ляля вам не говорила?

— Нет, как-то не пришлось к слову.

— Вообще-то, ботанику, зоологию, иногда географию, если кто из учителей заболеет.

— Такой широкий профиль? — удивился Алексей Петрович.

— Это у меня от мамы. Она в молодости была домашним учителем. Учила в основном купеческих детей. Чтобы не нанимать учителей по каждому предмету, они предпочитали иметь таких, кто может преподавать сразу несколько. Экономили.

— Сколько же лет вашей маме?

— О, она у меня в возрасте. Я у нее поздний ребенок.

— А ваш отец… простите?

— К сожалению, я его не знаю. Мы всю жизнь с мамой вдвоем. Она не рассказывала, а я боюсь спрашивать.

Все это Татьяна Валентиновна поведала с такой подкупающей откровенностью, что Алексей Петрович не сразу решил, что эта откровенность значит: глупость или равнодушие Татьяны Валентиновны к тому, что о ней подумают.

Они шли по улице, Алексей Петрович рассказывал об Армении, увлекся, рассказывал восхищенно и уже сам смотрел на свою поездку другими глазами, то есть глазами писателя, который должен произвести на читателей вполне определенное впечатление, и по выражению лица Татьяны Валентиновны видел, что именно это впечатление он на нее и производит. Затем они вышли на Садовое кольцо, свернули на Петровку, попетляли по старым дворам и переулкам, пересекли Цветной бульвар, Трубную и очутились в Пушкарском переулке у трехэтажного дома, в котором до революции были так называемые «меблерашки», сдаваемые всякому мелкому люду, то есть далеко не сливкам тогдашнего московского общества.

Помнится, он бывал в этом ли доме, или в таком же другом, но точно в одном из этих переулков, и бывал у проститутки, после того как Катерина вдруг прекратила с ним связь, ставшую для него привычной и необходимой. Это совпадение как-то странно подействовало на Алексея Петровича, он стоял и озирался вокруг, пытаясь вспомнить, в каком же из этих домов, так похожих друг на друга, проводил ночи с не очень молодой женщиной. Да, и еще: ведь совсем близко отсюда когда-то жила Ирэн.

— Знакомые места? — спросила Татьяна Валентиновна, заглядывая снизу в его глаза.

— Нет ничего удивительного: я вырос в этих местах.

— Я тоже, — произнесла она почему-то с грустью.

— Вы жалеете?

— Нет-нет, что вы! Я не о том… — И, показав на два окна во втором этаже, пояснила: — А это наши с мамой окна. И тут же протянула Алексею Петровичу руку.

Забытые волнения охватили его душу, стеснили дыхание. Он осторожно взял ее руку, такую маленькую, трогательно-беззащитную, и произнес с той ноткой душевной печали, какую умел извлекать из себя в нужных положениях:

— Как жаль, что наша встреча так быстро закончилась. А мне еще хотелось вам сказать…

Она остановила его испуганно-беззащитным движением руки и, вновь привстав на цыпочки, заговорила умоляюще:

— Я не могу вас пригласить к себе, Алексей Петрович: это было бы неприлично и с моей, и с вашей стороны. К тому же я… я выхожу замуж. Скоро. — И тут же поспешно простилась: — Спасибо вам и всего самого наилучшего.

Он стоял и смотрел ей вслед, пока ее тоненькая фигурка не скрылась за большой дверью с облупившейся краской.

«Никакого жениха у тебя нет, — подумал Алексей Петрович с обидой. — Знала бы ты, как мне одиноко… — И тут же признал с горькой иронией: — А ты, друг Лешка, похоже, готов вцепиться в любую юбку, лишь бы фигурка была с осиной талией да мордочка смазливая. И при этом забыть обо всех своих печалях… — Но тут же и оправдал себя: — При такой-то жизни…»

Постояв немного, поозиравшись, повспоминав прошлое, он побрел домой: хотелось есть, к тому же надо было садиться за очерк об Армении, в публикации которого ему чудилось если и не избавление от некой кары господней, то ее возможная отсрочка. Вспомнилась своя статейка о творчестве Гната Запорожца, подумалось: «Что же теперь так и буду до конца дней своих вертеться, доказывая свою лояльность соввласти?», но подумалось равнодушно, ибо знал наверняка, что да, будет.

Что же касается брата Левки, то тут он вряд ли сможет что-то предпринять: не таким шеи сворачивают, а уж за них-то ходатаев найдется сколько угодно. Да, видать, не те времена.

Глава 24

Едва Алексей Петрович переступил порог своего дома, как на лестничной площадке столкнулся с Катериной, несущей ведро с мусором.

Она остановилась, резким движением головы отбросила с лица густые черные волосы с искусственной серебристой прядью, похожей на птичье перо, посмотрела на деверя с надеждой.

Алексей Петрович устало произнес, глядя в черные глаза Катерины своими правдивыми глазами:

— Я был на Лубянке, мне обещали разобраться.

— И когда ответ? — быстро спросила Катерина, и в ее голосе он почувствовал сомнение в правдивости его слов.

— Обещали позвонить. Хотя… — он не договорил и, обойдя застывшую Катерину, взялся за ручку двери.

— Ты действительно там был? — прозвучало ему в спину.

Алексей Петрович обиженно передернул плечами, ответил, не оборачиваясь, почти грубо:

— Он не только твой муж, он еще и мой брат.

За его спиной раздался тягостный вздох и заскрипели под ногами деревянные ступени.

Немой вопрос он прочитал и в глазах Маши, но ей не сказал ничего, лишь поцеловал в щеку. Конечно, и Маше придется сказать то же самое, иначе хоть беги из дому, но Маша, даже если и не поверит, не станет винить его за эту вынужденную ложь.

— Как мама? — спросил он у нее, снимая макинтош.

— Все так же.

— Дети?

— Ваня учит уроки, Ляля ушла к отстающей подруге: она над ней шефствует.

Ел Алексей Петрович в одиночестве. В доме было тихо. Ляля пришла к нему в кабинет, когда дом отходил ко сну. Она тихонько приоткрыла дверь и спросила разрешения войти. Он поднял голову от бумаги, поверх настольной лампы вгляделся в полумрак, увидел тоненькую фигурку дочери в белой ночной рубашке и накинутом на плечи пуховом платке.

— Заходи, малыш, я давно тебя жду.

— Я знаю.

— Откуда?

— Ведь я тебе в письме почти ничего не написала…

— Ты у меня растешь не по дням, а по часам, — похвалил он ее, обнимая за худенькие плечи.

— Мне почему-то стыдно, пап, что я такая… Комсомолка должна быть честной как с самой собой, так и с другими, и не бояться ответственности…

— Все это правильно, малыш, но слишком просто, чтобы жизнь могла вместиться в эти простые рамки.

— Ты думаешь?

— Да. Расскажи мне, как все кончилось.

— Очень просто и… и отвратительно, — произнесла Ляля и вздохнула. — Дня через два после твоего отъезда арестовали еще четверых отцов учеников нашего класса. И как раз тех, кто особенно нападал на меня… Папа, ты бы видел, как на них набросились все остальные! — воскликнула Ляля с омерзением. — Я понимаю, что они были или не честны в этих своих нападках, или заблуждались, но другие-то… другие же поддерживали их во всем, в каждом слове — вот что страшно, пап. Ведь это же не по-комсомольски, не по-ленински. Ты согласен?

— Согласен, малыш, но это лишний раз подтверждает, как неполны наши представления о действительности. Я прошу тебя, малыш, старайся думать над каждым своим еще не произнесенным словом, над каждым своим еще не совершенным поступком.

— А ты сам… думаешь, папа?

— Стараюсь.

— Но человек должен жить свободно, дышать свободно, говорить свободно и естественно, как живут и летают птицы! — воскликнула Ляля, всплеснув тонкими руками. — Разве не так? Почему, прежде чем сказать, я должна подумать, кому от моих слов будет плохо, а кому хорошо, а главное — как это отразится на мне самой? Ведь это и есть буржуазный эгоизм и расчетливость! Разве не правда?

— Правда, малыш, но человек несовершенен, существующие условия жизни еще менее совершенны и далеко не всегда совпадают с нашими идеалами. Мы еще только строим социализм, до коммунизма далеко, и строят этот социализм люди, едва оторвавшиеся своей пуповин