Жернова. 1918–1953. Большая чистка — страница 55 из 113

— Желаю вам, товарищ Шолохов, творческих успехов. Мы все тут очень ждем окончания вашего романа. Вернее, романов. Если будут затруднения с издательствами, обращайтесь непосредственно к товарищу Сталину.

— Спасибо, товарищ Сталин, за пожелание и обещание помощи. Я постараюсь сделать все от меня зависящее. И постараюсь как можно реже беспокоить вас своими просьбами.

— Ничего, ваши беспокойства не такие уж тягостные для товарища Сталина.

И пока за Шолоховым не закрылась дверь, Сталин стоял и смотрел ему вслед, посасывая погасшую трубку. Затем повернулся к Ежову, произнес требовательно:

— Разобраться, но без спешки. Проследить, чтобы этих людей куда-нибудь не сплавили, откуда их не вытащить. Шолохов нам нужен. Шолохов стоит десятков иных писателей и сотен политиков. Шолохов еще нам очень пригодится.

Раскурил трубку, продолжил:

— А теперь главный вопрос: о переносе чистки в республики, края и области. Основную работу мы сделали: освободили нашу партию от почти всех руководителей оппозиции. Осталась группа Бухарина и еже с ним. Их последователи на местах в панике. Им ничего не остается, как доказывать свою преданность советской власти, подставляя под репрессии честных коммунистов, честных работников науки, промышленности и сельского хозяйства. Отсюда следует: для начала мы должны избавиться от тех представителей репрессивного аппарата, которые не столько борются с врагами и нечистыми на руку руководителями, сколько вредят партии и соввласти. При этом значительная часть репрессивного аппарата является ставленниками Троцкого и Ягоды. И выполняют их указания, направленные на дестабилизацию политической атмосферы внутри страны. Товарищ Вышинский нам доложит о принципах подготовки наших органов к заключительному этапу Большой чистки. Товарищ Ежов дополнит его доклад. Прошу. И как можно короче.

Андрей Януарьевич поднялся, одернул свой китель, заговорил голосом профессора, каким привык говорить перед студенческой аудиторией Московского государственного университета:

— Да, мы освободились от части врагов соввласти, врагов нашей партии и советского народа, на которых ориентировались рядовые члены всяких террористических центров. Но далеко не от всех. Приступая к заключительной части Большой чистки, надо взять за правило, что — по моему глубокому убеждению, — не имеет значения, состоит ли человек, на которого пало подозрение, в той или иной террористической организации, является ли он агентом той или иной иностранной разведки, или это человек из тех типов, которые всего-навсего пробрались на руководящую должность, чтобы обворовывать свой народ, опираясь на своих родственников и приятелей, привлеченных ими к воровству. Вред, приносимый такими людьми социалистическому строительству, зачастую оказывается неизмеримо большим, чем вред от иных террористов и диверсантов. Как показала судебная практика, обвинение таких типов исключительно по уголовному кодексу недостаточно для оценки их преступной деятельности. Для справедливого приговора необходимо соотносить их так называемую деятельность с терроризмом, вредительством и шпионажем. А их родственников, пользующихся благами, которые им предоставляются в результате преступлений, наверняка осведомленных, откуда эти блага берутся, необходимо судить как соучастников преступления. Независимо от того, какие должности они занимают. При этом учитывать следующий непреложный факт: будь то заговорщик, состоящий в тайной антисоветской организации, или директор какого-то завода или фабрики, использующий свою должность для самообогащения, будь то областной или районный чиновник-коррупционер — все они воспринимаются советским народом как нечто общее, неотделимое одно от другого. В народе говорят: хрен редьки не слаще, — закончил Вышинский и посмотрел на Сталина, ожидая его оценки.

— Хорошо, товарищ Вышинский, — произнес Сталин, раскурив погасшую трубку. — Теперь послушаем товарища Ежова.

Ежов был краток. Его карьера не приучила его к длинным речам, а более всего — к речам, где каждое слово уместно, каждая фраза бьет в одну цель.

— Как Генеральный комиссар и нарком внутренних дел, я с самого начала следую указаниям товарища Сталина на бескомпромиссную борьбу с нарушителями советских законов. Это у Чехова можно было простить мужика, который отвинчивал гайки крепления рельсов к шпалам по своему невежеству. Мы живем совсем в другую эпоху. За то же самое преступление мы должны отвинчивать голову. Так я считаю. А имел или не имел отвинчиватель сообщников, с какой целью отвинчивал он гайки, значения не имеет. В массе своей все они преступники, все они — вольно или невольно — работают на международных империалистов. Даже те, кто так и не дошел до железной дороги, но шел в ее сторону и гаечным ключом. И чем безжалостнее наказание, тем больше шансов, что со временем гайки отвинчивать перестанут, — заключил Ежов и тоже посмотрел на Сталина с ожиданием.

— Что ж, — заговорил Сталин с усмешкой, спрятанной под усами, — и товарищ Ежов и товарищ Вышинский действительно выражают одну и ту же идею, хотя и разными словами. Остается эту идею воплотить в жизнь как можно быстрее и как можно эффективнее.

* * *

Михаил Шолохов покинул Кремль через Боровицкие ворота.

Выйдя на Манежную площадь, он оглянулся.

Высокая зубчатая стена из красного кирпича, зеленый купол, над которым полощется на ветру красный флаг, остроконечные башни — и за всем этим Сталин, руку которого он держал в своей всего лишь несколько минут назад. Он все еще чувствовал тепло этой несколько мягковатой руки, вялое ее пожатие, он все еще видел желтоватые глаза Сталина, его толстые усы с рыжеватыми концами, морщины на сером, изрытом оспою лице, жесткие волосы с частой сединой, просвечивающую сквозь них желтоватую кожу, слышал его глуховатый голос, сдобренный грузинским акцентом. Человек как человек и, если не считать острого — рысьего — взгляда, то ничего особенного. А вот поди ж ты… поднялся на такую высоту, руководит такой огромной страной и, если отбросить частности, руководит весьма неплохо. А что подняло его? Только ли собственные способности? Или что-то еще?

И вспомнил: Ставский почти что требовал, чтобы он, Шолохов, вписал Сталина, и ни куда-нибудь, а в «Тихий Дон». А что можно написать о Сталине той поры? Ни-че-го! Потому что тот Сталин и этот — должны быть совершенно разными людьми. Тот Сталин должен был пребывать как бы в поиске самого себя. Тогда все — или, по крайней мере, подавляющее большинство народа, — пребывали в подобном поиске. А нынешний Сталин — поиск уже завершивший. Более того, нынешний Сталин уже как бы и не человек, а средоточие и символ власти, власти безграничной, всеобъемлющей, непререкаемой. И такое слияние человека с властью произошло не вчера, не за один день и не за один год — и это-то, быть может, самое главное и самое для писателя интересное. А между тем необходимые подробности о Сталине как о человеке, вставленные в ткань повествования, войдут в противоречие с его властью, заставят задуматься над самой властью и ее пределами. И не только писателя Шолохова, но и всех, на кого эта власть распространяется. Но надо ли выворачивать власть наизнанку? Надо ли так пристально разглядывать еще живого Сталина? Тут на себя-то иногда в зеркало глянешь с перепою и поморщишься: так бы в эту рожу и плюнул. А тут Сталин… Каково ему будет глянуть на себя самого?

Между тем Алексей Толстой пишет о Сталине той поры так, будто тот Сталин и этот — одно и то же лицо, застывшее во времени, сформировавшееся неизвестно когда и неизвестно при каких обстоятельствах. Так не бывает. Отсюда вывод: писать о Сталине правду невозможно. А если возможно, то издалека. Потому что правда эта есть правда жизни, а жизнь далеко не всегда зависит от Сталина, каким бы гениальным он ни был. Писать о Сталине так, как о нем пишут в газетах, конечно, можно, но именно по-газетному, то есть приписывая Сталину все достижения партии и народа и сваливая все недостатки и упущения на обстоятельства и вражеские козни. Писать о Сталине — это то же самое, что писать о боге, которого вообще никто никогда не видел, но о котором всякий верующий знает практически всё: и всемогущий он, и всемилостивейший, и всевидящий, и всезнающий, но обращающий внимание только на тех, кто его усиленно восхваляет и униженно умоляет снизойти до мимолетного внимания. Но Сталин — не бог, а писатель Михаил Шолохов — не монах-черноризник.

Нет, Сталин не может быть героем художественной литературы. Во всяком случае, при жизни. Нужно время, чтобы понять, что именно в нынешней жизни зависело от Сталина, а что было неизбежно с исторической точки зрения и, более того, как бы управляло поступками самого Сталина. Как, впрочем, и самыми обыкновенными людьми. В этом смысле писать о выдуманном Григории Мелехове значительно легче: его поступки на виду, его зависимость от окружающих его людей, от обстоятельств тоже очевидны и вполне объяснимы.

И, наконец, вносить имя Сталина в роман о казачестве — значит испортить роман, искривить естественное развитие его сюжета, что равнозначно вплетению в ткань вольной казачьей песни диссонирующий звук холопства. Точно так же, как заставить Григория Мелехова порвать со своим прошлым и признать, что прошлое это зависело исключительно от его воли.

Пусть этим занимаются другие.

И Михаил Шолохов, мысленно махнув рукой, пошагал к гостинице, где у него в чемодане припасена бутылка коньяку. Выпить, забыть всё и вся, уснуть и, проснувшись, узнать, что все уже разрешилось само собой. Хотя само собой ничего не разрешается, иначе он не оказался бы в Москве и не провел рядом со Сталиным более часа.

Глава 23

Николай Иванович Ежов восседал в высоком кресле за массивным столом и потому казался значительно выше ростом, чем был на самом деле. Он исподлобья поглядывал на комиссара госбезопасности третьего ранга Люшкова, сидящего напротив, хмурился, морщил лицо. Время от времени узкие губы Ежова шевелились, словно что-то во рту просилось наружу, толкая изнутри губы сквозь щели между крепко стиснутыми зубами, но Ежов это что-то не пускал и оттого ужасно мучился.