сти в разряд безвинно пострадавших. Список большой, но на сегодняшний прием назначено лишь десять человек: директор завода, два инженера, один писатель, трое военных от майора до полковника, бывший секретарь партбюро одного из заводов и один рабочий, невесть как затесавшийся в эту компанию. Их дела уже лежат перед Никитой Сергеевичем. В серых папках по три-четыре машинописных странички, чтобы товарищ Хрущев не путался в каракулях следователей и обвиняемых.
Собственно говоря, эти люди уже получили реабилитацию, хотя еще и не догадываются о ней, а их реабилитация автоматически оборачивается обвинением для тех, кто подпадал под категорию «отдельных коммунистов-карьеристов». Однако освобождать этих людей просто так было бы политической близорукостью. Надо освобождать так, чтобы вся Украина узнала, кто есть самый главный освободитель и борец со всякими антипартийными, антисоветскими и прочими искривлениями политики партии, что этот кто-то и есть сам новый первый секретарь компартии Украины, посланец лично товарища Сталина Никита Сергеевич Хрущев, плоть от плоти, так сказать, и кровь от крови своего народа, поскольку еще до революции был подпаском в своем селе, затем рубал уголек на шахтах Донбасса и так далее… что он наведет порядок и восстановит попранную справедливость.
Просмотрев дела, Никита Сергеевич глянул на часы: без трех минут шестнадцать по местному времени. Нажал кнопку, упрятанную под крышкой стола, велел:
— Пусть заходят.
В кабинет вошли новый прокурор республики, новый начальник республиканской госбезопасности, новый нарком внутренних дел, новые редакторы трех центральных украинских газет. Никита Сергеевич со всеми поздоровался за руку, усадил за стол. Сам сел во главе, велел вызвать бывшего директора Константиновского чугуноделательного завода Панченко Г. Е.
В кабинет вошел человек лет сорока пяти, стриженый наголо, с затравленными глазами, в сером поношенном коверкотовом костюме, который явно был на два-три номера больше своего хозяина.
«Одеть — и то не смогли как следует», — недовольно подумал Никита Сергеевич, но тут же догадался, что костюм этот, скорее всего, принадлежит хозяину, вот только хозяин на казенных харчах несколько похудел.
— Проходите смелее, товарищ Панченко, — пригласил Никита Сергеевич. — Садитесь вон туда! — И показал рукой на стул в конце стола.
— Спасибо, — тихо поблагодарил вошедший и осторожно опустился на стул, согнулся и сунул руки меж коленями.
— Мы тут разобрались в вашем деле, товарищ Панченко, — начал Никита Сергеевич. — Должен со всей ответственностью заявить, что враги советской власти на Украине вас оклеветали, и понадобилось время, чтобы этих врагов разоблачить и докопаться до правды-матки. Вы должны понимать, что идет классовая борьба, враги всячески стараются нам помешать в строительстве социализьма и коммунизьма, что они прячутся за нашими же пролетарскими лозунгами, рядятся, как те волки, в овечьи шкуры. Они не уйдут от возмездия, товарищ Панченко, а вы на советскую власть зла не держите. Конечно, вы пережили и все такое прочее, но зато еще больше закалились в горниле классовой борьбы, и теперь никакие враги вас не свернут с пути, предначертанного нашими великими учителями Лениным и Сталиным. С этой минуты вы полностью освобождаетесь от возведенных на вас напрасных наветов и клеветы, вас восстановят в партии и в занимаемой вами до ареста должности. Возможно, не того же самого завода, но заводов у нас много, дело вам найдется. Поздравляю вас, товарищ Панченко, от всей души.
С этими словами Никита Сергеевич вышел из-за стола, крепко пожал руку прослезившемуся бывшему директору и проводил его до двери.
Когда-то Хрущев служил вместе с Панченко в одной дивизии, однако не посчитал нужным узнать своего бывшего сослуживца: мало ли с кем служил — не это главное. А Панченко не посмел напомнить о себе: так высоко, казалось ему, сидел теперь Никита Хрущев, так мало он походил на того простецкого парня Никиту, каким он его помнил.
Вслед за Панченко в кабинете побывали инженер-строитель Кобылянский, обвиненный в том, что будто бы завышал расход строительных материалов при сооружении промышленных объектов, удорожая таким образом строительство; за ним горный инженер Ракитин с одной из угольных шахт Донбасса, обвиненный во вредительстве, то есть в организации выброса рудничного газа в забои, в результате которых погибли десятки шахтеров; потом прошли военные, обвиненные в подготовке террора против правительства и командования РККА, за ними рабочий Гальченко, которому приписывали поджог бензохранилища, где он работал заливщиком. Всем им Никита Сергеевич говорил одни и те же слова, всех поздравлял с освобождением и жал руки.
Последним шел писатель Гнат Запорожец, хотя по списку стоял четвертым, обвиненный год назад в украинском национализме и отрицании социалистических принципов в художественном творчестве. Тут Никита Сергеевич хотел показать, что он разбирается не только в политике, но и в литературе. И показать это не только писателю Гнату Запорожцу, но и всем остальным гражданам Украины, о чем и поведают приглашенные редакторы газет.
И с Гнатом Запорожцем, лишенным в тюрьме всякой растительности на своей голове, а главное — шевченковских усов, все шло по плану.
— Я читал ваши произведения, товарищ Запорожец, — говорил Никита Сергеевич. — И они мне очень понравились. Товарищ Сталин всех нас, руководителей партии и советского государства, нацеливает на то, чтобы мы знали не только, как решать проблемы народного хозяйства, но и духовные тоже, потому что без этого, как указывает товарищ Сталин, народ не может развиваться и жить полноценной жизнью. Как говорится, не хлебом единым жив человек, не борщом и галушками, но и пищей духовной, которая дает силу, как говорится, и счастье.
Надо сказать, что Никита Сергеевич в Москве с писателями дела не имел: Сталин к писателям никого не подпускал, полагая, что его ближайшее окружение в писательском деле ни черта не смыслит. Но то в Москве, где собрались со всего Союза самые талантливые и, надо думать, гениальные писатели, поэты и прочие деятели искусств. Не будь они такими, Сталин не стал бы с ними вожжаться. А тут тебе не Москва, а Киев. Конечно, мать городов русских, но весьма престарелая и как бы повредившаяся умом. И писатели в этом городе остались второго, если не третьего сорта.
Перед встречей с писателем Никита Сергеевич две небольшие книженции Гната Запорожца прочел. Бегло и не слишком внимательно. Книженции как книженции, ничего особенного. Скажем, Алексей Задонов, которого пришлось читать по воле Сталина, понравился больше: и масштабы значительнее, и герои, и все остальное. Не сравнить. Поэтому, так легко разобравшись с предыдущими товарищами, Никита Сергеевич ни на минуту не сомневался, что и с писателем разберется также легко.
И вот, произнеся свою напутственную речь, он пошел к писателю с протянутой рукой для пожатия и поздравления и с широкой улыбкой на круглом лице. Но писатель смотрел на приближающегося Хрущева с недоверием и, если на то пошло, недружелюбно. А когда Никита Сергеевич, делая вид, что не замечает этого недружелюбия, стал трясти его руку, этот Гнат Запорожец, до этого не проронивший ни слова, вдруг спросил хриплым голосом, да к тому же еще со всякими малороссийскими штучками-дрючками:
— А що такого дурного, скажите мэни, товарищ Хрущев, за ради усех святых, есть в украинськом нацьёнализьме? Ведь нацьёнализьм есть синоним любви к своей родине, до своей батькивщины, до своего народу, до ридного мисця або села, до своей ридной хаты…
Никита Сергеевич опешил: вопросы не предусматривались, тем более такие, которые как бы подтверждали правильность выдвинутых против человека обвинений и необоснованность его реабилитации.
— Как то есть? — вспыхнул Никита Сергеевич, сразу же отпустив руку писателя. При этом радостная улыбка стерлась с его лица, глаза остекленели. — Национализьм есть зло. Да! Национализьм противоречит пролетарскому интернационализьму! Он есть смертельный враг братству всех народов и стран. Не понимать этого… знаете ли… Я вам про куму, а вы мне про кума, который давно помер… Никак от вас не ожидал, това… э-э… Запорожець.
И Никита Сергеевич отступил от писателя на два шага, скорее всего для того, чтобы лучше его видеть.
— И любите себе на здоровье все, о чем вы говорили, — продолжал он, не давая Гнату Запорожцу раскрыть рта. — И я люблю родину и свой народ. Я люблю город, в котором родился и вырос. Даже шахту, в которой в молодости рубал уголек. Но мало любить родину и все прочее, — вполне пришел в себя Никита Сергеевич. Голос его окреп, слова падали кругло и били в одну точку, как пули. — Любить все это явно недостаточно. Надо любить все народы, а пуще всего пролетариев всех стран, как носителей передовой марксистско-ленинской идеологии и мировоззрения. И отражать это в своем творчестве, воспитывать народ в этом духе, а не закапываться в свой чернозем или суглинок, не кричать оттуда, что это и есть самое лучшее место во всем мире. Надо думать об остальных народах, которые тоже… это самое, а вы совсем наоборот: оскорбляете их классовое чувство своей ограниченностью и прочими антипартийными вещами. Имейте это в виду, това… э-э… Запорожець. Мы не позволим распространять в печатном виде всякие там не наши идеи, вредящие делу рабочего класса. Да, мы снимаем с вас обвинения, поскольку я самолично читал ваши произведения, но те недостатки в своем творчестве, которые у вас все же просматриваются, выпирают, так сказать, из всех углов, вы должны устранить самым решительным образом, иначе… иначе, как говорится, пролетариат вас не примет, отвернется от вас, и вам не помогут и все ваши святые. Как говорят в народе: не плюй в колодец, себе же дороже выйдет.
— Д-да, разумеется, товарищ Хрущев, — лепетал перепуганный писатель, не ожидавший такого отпора после всех хороших слов, сказанных в его адрес. — Я непременно… ваши замечания… и товарища Сталина… я понимаю… я просто так… хотел уточнить, так сказать… не подумайте, что национализьм и чернозем…