Жернова. 1918–1953. Держава — страница 29 из 106

По-видимому, и в Союзе не знали точно, зачем военкоматы собирают писателей.

На другой день утром — Алексей Петрович брился перед зеркалом — радио сообщило, что германские войска только что вторглись в Польшу и стремительно продвигаются в глубь ее территории. Маша вбежала в ванную комнату, тихо вскрикнула:

— Леша, война! — и прижала ко рту ладони, испугавшись за свой вскрик, за свой ужас и за то, что дети воспримут вскрик и ужас, написанный на ее лице, как-то не так: как не положено, как нельзя, то есть тоже испугаются и наделают глупостей. Каких глупостей, Маша не знала, но в ней после гибели деверя прочно угнездился страх за свою семью, за близких, и любое проявление естественного чувства в себе и в других пугало ее невероятно.

Алексей Петрович кинулся в комнаты, уставился на черную тарелку репродуктора. Диктор монотонным голосом сообщал о случившемся. Сообщение уместилось в несколько фраз. Было обещано правительственное заявление. Затем дали музыку из «Ивана Сусанина».

Алексей Петрович постоял с минуту, затем пошел добриваться, на ходу бросив жене:

— Только ради бога без истерик. Польша — это еще ничего не значит.

Он успокаивал жену, но в нем самом беспокойство лишь возрастало, и он твердил про себя, что этого надо было ожидать, что к этому шло, что он это предвидел, хотя ничего похожего он не ожидал и не предвидел и даже ни о чем подобном не думал. То есть мысль о возможной и неизбежной войне с Гитлером существовала давно, даже, как теперь ему казалось, еще до прихода Гитлера к власти, и не в нем одном, но мысль эта от частого повторения стала такой привычной, что уже не вызывала практически никаких эмоций.

Подсознательно возможность войны отодвигалась в далекое будущее, потому что все — или большинство — уверовали, будто Сталин это будущее просчитал до дней и минут, что к тому времени страна и армия настолько укрепятся, что никто не решится напасть на такую могучую державу, имеющую такую непобедимую армию. Уж если эта армия, плохо вооруженная, раздетая, разутая и полуголодная, в недалеком прошлом победила собственную контрреволюцию и войска интервентов, собранные со всего света, то теперь, когда… а еще и япошек… ну, и так далее. Сказка про белого бычка.

В газетах, которые Маша вынула из почтового ящика, о вторжении немцев в Польшу не было ни строчки. Если иметь в виду, что у Франции и Англии заключен с Польшей договор о взаимопомощи, то это вторжение… Впрочем, и в Австрию немцы вторгались, и в Чехию — и ничего страшного не произошло, мировая война не разразилась. А договор с поляками имел в виду, скорее всего, не Германию, а Советский Союз. Да и в Советском Союзе основным врагом своим до недавних пор считали Польшу, а в Польше — Россию, и сама Польша не прочь была в союзе с Германией двинуться на восток. Однако не столь важно, кто что считал. Важен факт. Но факт этот не единственный, он стоит в ряду других подобных фактов. Скорее всего, пронесет и на этот раз, то есть не разразится ничего сверх того, что уже разразилось… А полякам пусть немцы хорошенько надают по их спесивым рожам. Жаль, конечно, что не мы это сделаем за их вероломство в двадцатом, однако чужими руками — оно даже и лучше, мудрее во всяком случае.

На том Алексей Петрович и успокоился и постарался успокоить Машу и детей. Авторитет его в семье был непререкаем, и лица детей и жены после короткой лекции приняли обычное выражение, а через минуту — и вполне жизнерадостное: Первое сентября все-таки, первый учебный день, впереди столько впечатлений — до Польши ли им! Дети в сопровождении Маши ушли в школу, Алексей Петрович собрался и тоже вышел из дому.

По дороге в военкомат Алексей Петрович только и слышал со всех сторон, что Германия да Польша, Польша да Германия. И ни в одном голосе не уловил ни осуждения Германии, ни сочувствия Польше. Может, прав Сталин, подписав с Гитлером договор о ненападении? — сверху-то виднее…

Глава 4

В военкомате выяснилось, что в армию Алексея Петровича призывать не собираются, но медицинскую комиссию пройти он должен, и если комиссия признает его годным, то ему придется прослушать курс лекций по военной подготовке и пройти некоторый практикум по военному делу. Для чего? Ну, вы же грамотный человек, сами должны понимать, что война неизбежна, что к неизбежной войне надо готовиться заранее. Так что извольте выполнить свой гражданский и партийный долг.

Что ж, надо так надо. И Алексей Петрович пошел по врачебным кабинетам. Тут же, при военкомате. Вместе со многими другими. А набралось таких, как он сам, человек тридцать. Однако среди мелькающих лиц знакомые попадались редко. Разве что длинноногий писатель средней руки, молодой человек с узким лицом и редкими рыжеватыми волосами, с какой-то странной, но не запоминающейся фамилией, несколько раз посещавший секцию романа при Правлении московской писательской организации и ничем себя в этой секции не проявивший. Да два журналиста, с которыми Алексей Петрович встречался, еще работая в газете. С журналистами он обменялся рукопожатием, перекинулся ничего не значащими словами о только что услышанном по радио, на приветствие молодого писателя ответил кивком головы. А чтобы ни с кем не общаться, раскрыл книгу и сделал вид, что ужасно поглощен чтением.

Рядом опять, как и по дороге в военкомат, зажужжало все то же самое: Германия — Польша, Польша — Германия. Но ни страха, ни даже беспокойства. Разве что едва прикрытое злорадство. Точно случилось нечто обычное, что случается чуть ли ни каждый день. Большинство склонялось к тому, что обещанное по радио правительственное заявление все разъяснит и поставит на свои места. Потом начался медосмотр — и стало не до разговоров.

От врача к врачу ходили раздетыми, в одних трусах, очередей практически не возникало. Алексей Петрович, передвигаясь от стола к столу, испытывал поначалу некоторую неловкость за свое брюшко — особенно перед молоденькими врачихами, выслушивавшими и выстукивавшими его тело, — точно он специально отпустил это брюшко, чтобы манкировать своим гражданским долгом. Однако он был не самым упитанным из своей братии и уж точно не самым по-бабьи узкоплечим, широкозадым и тонкоруким, — и неловкость постепенно исчезла.

Последним для Алексея Петровича и еще нескольких человек был хирургический кабинет. Большая комната, четыре стола, за каждым столом по врачу и медсестре. «Новодранцы», как окрестили самих себя вызванные в военкомат, подходили к столам, рассказывали о перенесенных травмах и болезнях, спускали трусы, приседали, раздвигали ягодицы, тужились и давали производить над собой всякие другие манипуляции.

— Я ж говорю вам: у меня геморрой, — приглушенным голосом возмущался молодой человек с обширной лысиной и каракулевой шевелюрой вокруг нее, очень похожей на оправу для пасхального яйца. Он стоял со спущенными трусами возле соседнего стола, за которым сидел пожилой врач, напоминающий Чехова бородкой и пенсне, переминался с ноги на ногу и нервно поглаживал узкими ладонями свои костистые бедра. — И кишка выпадает, — будто о собственном творческом достижении прибавил к уже сказанному этот молодой человек. И пояснил, стараясь быть внушительным: — Как поэту это мне уже не мешает, но в армию…

— Геморрой нынче лечится, — бесстрастным голосом возразил хирург: видать, подобные возмущения ему были не в новинку. — Что касается выпадения… Ну-кось, мил человек, присядьте… Та-ак. Натужьтесь. Сильнее, сильнее… А вы говорите: выпадает. Шишки у вас выпадают, а не кишка. Шишки перевязать можно…

— Нет уж, не надо! — воскликнул поэт, побледнев, и тут же испуганно оглянулся по сторонам. — Знаем мы ваши перевязки. Гоголю, например, геморрой не мешал.

— Не пойму, с чего бы это вам так волноваться, мил человек. Мы же вас не в артиллерию направляем. И не в саперы. И даже вообще не в армию. А так, на всякий случай. Может, и войны-то никакой не будет, — говорил все тем же бесстрастным голосом врач, заполняя карту. — Не с чего вам так волноваться. И потом, — добавил он не без иронии: — нынче на дворе не 1839-й год, а 1939-й, а это, как говорят у вас в Одессе, две большие разницы.

— Я, к вашему сведению, не из Одессы, — снова возмутился поэт, топчась возле стола. — Я из Белоруссии.

— Это не имеет значения, мил человек. Кстати, можете прикрыть свой срам. И еще раз кстати: Гоголю он очень мешал. И Чехову — тоже. Почитайте их письма. Следующий!

Закончив обследования, Алексей Петрович оделся в небольшой комнате, где в это же время одевались и раздевались другие, затем вышел в коридор и сел на кожаный диван в самом конце этого коридора в ожидании вызова для заслушивания окончательного вердикта врачебной комиссии. Почти вслед за ним из раздевалки вышел и знакомый молодой писатель.

— Вы позволите? — спросил он, останавливаясь возле дивана, на котором в одиночестве сидел Алексей Петрович.

— Разумеется, позволю, — усмехнулся Алексей Петрович. — Но исключительно потому, что вы посещали секцию большой прозы в Домлите. Надеюсь, мы не мешали вам спать своими разговорами о будущем советского романа и социалистического реализма?

Молодой писатель покраснел и растерянно поморгал прозрачными глазами.

— Понимаете ли, — стал оправдываться он, — комната маленькая, жена, грудной ребенок, теща… не высыпаюсь. Иногда спать ухожу к приятелю… пока он на работе…

— Будьте так добры, напомните мне вашу фамилию, — перебил жалобы писателя Алексей Петрович.

— Капустанников, — смущенно произнес тот и шмыгнул носом. — Степан Георгиевич. Но печатаюсь я под псевдонимом Капков. Георгий Капков.

— Почему же Капков? Мелковато. Даже, я бы сказал, самоуничижительно, — произнес Алексей Петрович и принялся манипулировать фамилией Капустанникова: — Капустанников… Кастанников… Станников… Титанников, — перебирал Алексей Петрович. И заключил авторитетно: — По-моему, так будет лучше.

— Вы думаете?

— Естественно. Не подумав, я бы и не сказал. Все-таки сперва была мысль, а уж потом — слово.

— Я с вами совершенно согласен… И в своем последнем рассказе…