Жернова. 1918–1953. Держава — страница 30 из 106

— А сколько было до последнего?

— Два, — с горечью признался Капустанников. — Я имею в виду напечатанных. Но написано у меня много. И даже повесть.

— Не взяли?

— Н-не взяли, — смутился Капустанников.

— А куда носили?

— Да так как-то… Я как-то не очень носил. Один рассказ напечатали в «Молодой гвардии», другой в «Сельской жизни». Сейчас работаю над романом… на производственную тему, — заверил Капустанников. — И потом, я помню все, что вы говорили на секции. Мне, например, очень понравились ваши рассуждения по поводу многомерного романа, — польстил он Алексею Петровичу. — Я взял их на вооружение…

— И о каком же производстве вы пишете ваш вооруженный роман?

— О сапожном. У меня жена работает на обувной фабрике «Буревестник». И теща тоже. — И, заметив усмешку в глазах Алексея Петровича, тут же постарался рассеять его недоумение: — Но вы не думайте, товарищ Задонов, что я лишь понаслышке. Нет, я сам бываю в цехах, беседую с людьми. Там очень интересные, между прочим, типы встречаются среди рабочих и работниц. В том числе и членов партии. Ну и… молодые специалисты — тоже интересные люди… Опять же, направляющая и руководящая роль партийной организации, социалистическое соревнование, ударничество… Там секретарь парткома из рабочих. Работал на этой же фабрике затяжчиком. Образование у него, правда, небольшое, но был ударником, получил орден, закончил какие-то парткурсы… Впрочем, порядочный дурак… Но это между нами… Короче говоря, я стараюсь охватить своим романом все стороны нашей действительности.

— Все стороны охватить невозможно, — зевнул Алексей Петрович.

— А-а, ну да, конечно, я понимаю, — смутился Капустанников и растопыренной пятерней сгреб свои рыжеватые волоса к макушке.

Из раздевалки появлялись «новодранцы», сбивались в кучки, заполняя коридор, от кучек исходило жужжание: «Германия — Польша! Польша — Германия…» Алексей Петрович передернул плечами: сколько можно об одном и том же?

Вышел молодой поэт с каракулевой оправой вокруг блестящей яйцеобразной лысины, подошел к ближайшей от Алексея Петровича кучке, начал возмущенно о чем-то рассказывать.

Алексей Петрович невольно прислушался.

Навострил оттопыренные уши и Капустанников.

— Нет, это форменное хамство, как со мной разговаривал этот эскулап! В нем за версту чувствуется антисемит. Если не хуже. Я говорю ему: выпадает, а он: «Не в артиллерию! Нынче вам не 1839 год!» Кому это — вам? А? Ведь могут уже и в артиллерию! А если я вообще не хочу?

— Успокойся, Рувим. И не кричи, — посоветовал поэту еврей лет сорока. — Нынче действительно другое столетие…

— Вот именно! — сорвалось у кого-то с языка столь язвительное, что не оставляло сомнения в истинном значении этих слов, и все, как по команде, повернули головы в сторону Алексея Петровича и Капустанникова.

Задонов сделал вид, что поглощен чтением плакатика о профилактике брюшного тифа, отметив про себя, что от этих товарищей надо держаться подальше.

А Капустанников съежился так, точно хотел стать ростом поменьше или вообще превратиться во что-то невидимое. Его явно смутили подслушанные слова, от которых разило антисоветчиной, и он, судя по всему, не знал, как вести себя в подобных случаях. Или наоборот: знал, и слишком хорошо.

«Интересно, донесет или нет? — подумал Алексей Петрович равнодушно. И сам себе ответил, уверенный, что вот такие стеснительные и потеющие ладонями больше всего и сексотят: — Этот донесет непременно. — Еще подумал-подумал и решил окончательно: — Если что, скажу, что я вообще ничего не слыхал. Ну их к аллаху!»

Радио в коридоре передало, что Президиум Верховного Совета СССР утвердил сегодня закон о всеобщей воинской обязанности для всех граждан СССР. В коридоре стало тихо. Даже поэт с геморроем — и тот перестал жаловаться своим товарищам. Война Германии с Польшей, военкомат, медкомиссия, указ — все сошлось в один день и в одну точку, и каждый почувствовал, что это касается его всеми частицами сложившихся обстоятельств, и то, что было привычно и, казалось, известно до последней мелочи, вдруг приобрело тревожный и даже пугающий оттенок.

А радио уже передавало о вступивших в строй новых заводах и фабриках, о высоком урожае зерна на колхозных полях, о все большем количестве тракторов и комбайнов, поступающих в МТС, об улучшении снабжения городов продовольствием и товарами народного потребления. И это была не пропаганда, а самая настоящая реальность, подтверждавшаяся постоянно, в чем любой мог убедиться не только в Москве.

Глава 5

Несмотря на безалаберный образ жизни, Алексей Петрович оказался вполне здоров и годен к любой военной службе. Его зачислили в группу таких же, как и он сам, писателей и журналистов и определили слушать лекции при академии имени Фрунзе. Правда, от той группы, вместе с которой он проходил медкомиссию, осталась едва ли треть, зато появились другие. Впрочем, Алексея Петровича это не трогало.

С некоторых пор — то есть с арестом и смертью брата — он как-то незаметно замкнулся в себе, стал сторониться людей, а уж коллег по писательской гильдии — и подавно. Он то ли боялся проговориться о том, что было на душе после смерти брата, то ли вообще не испытывал желания в каком либо общении. Впрочем, не он один. Как заметил Алексей Петрович, и все как-то вели себя скованно, поглядывали друг на друга с недоверием и опаской, а если доводилось говорить, то с языка слетали заезженные фразы газетных передовиц.

Более месяца Алексей Петрович слушал лекции по тактике современного боя от взвода до армии включительно, по химзащите и даже противовоздушной обороне, изучал винтовку, пулеметы, различные системы автоматов и пистолетов, ездил в тир стрелять. В конце октября несколько таких же групп посадили в автобусы и отвезли в Подмосковный город Солнечногорск, неподалеку от которого располагались курсы по повышению квалификации командиров Красной армии «Выстрел». Здесь «новодранцы» глазели на танки и пушки последних моделей, желающим разрешали забираться внутрь танков, дергать за рычаги, вращать башни.

Желающих было мало. Пишущая братия толпилась плотными кучками, скептически поглядывала на экспонаты. И действительно: мертвые железные коробки выглядели не слишком внушительно. К тому же стало известно по боям с японцами, что боковая броня наших танков не выдерживает даже винтовочного огня.

Алексей Петрович, начинавший свою карьеру в конструкторском бюро паровозостроения, привыкший, в отличие от многих, все трогать своими руками и пробовать на зуб, лазал везде, заглядывал во все дырки, досаждал командирам дотошными вопросами. В том числе и о прочности танковой брони. Оказалось, что боковая броня новых танков выдерживает не только винтовочный огонь, но и огонь крупнокалиберных пулеметов, а лобовая — и чего похлеще.

Впрочем, на сей раз лазал и спрашивал Алексей Петрович не столько из любознательности, сколько в пику своим скептическим коллегам. Вслед за ним лазал и совал нос во все дырки Капустанников. Их примеру следовали еще, может быть, два-три человека. Остальные воздерживались, но, как догадался Алексей Петрович, не столько из скепсиса, сколько из опасения не забраться на танк без посторонней помощи или принародно свалиться с него в осеннюю грязь. Поговаривали, что кое-кто из «новодранцев» уже получил назначение в качестве военных корреспондентов в те или иные западные военные округа, что конфликт с Финляндией из-за Карельского перешейка неминуемо закончится войной, и на эту будущую войну тоже набирают пишущую братию.

Пока Алексею Петровичу ничего не предлагали, никуда не вызывали, ни о чем его не спрашивали. Это и успокаивало и одновременно нервировало. Успокаивало потому, что он не рвался стать военным корреспондентом, считая, что с журналистикой покончил раз и навсегда; нервировало потому, что мнилось недоверие, тайные козни и прочая чертовщина. Тем более что прошел слушок о новых арестах среди так называемой творческой интеллигенции. А ведь казалось, что все уже позади. Так что лучше военным кором, чем прозябать в страхе и ожидании неизвестно чего.

Капустанников как прилип к Задонову с медкомиссии, так и вертелся постоянно рядом, ловя каждый взгляд и каждое слово известного писателя, краснея и то и дело вытирая потеющие руки о пузырчатые штаны. Алексея Петровича тяготила собачья к нему привязанность молодого писателя, однако он не гнал его от себя, потому что все остальные вызывали в нем брезгливость еще большую. Он подозревал в них, как и в себе самом, еще не изжитый страх перед минувшими — минувшими ли? — повальными чистками, возможные или уже состоявшиеся сделки с собственной совестью, въевшуюся в душу двуличность.

Ему платили той же монетой.

Под вечер первого дня на полигоне перед уставшими «новодранцами» развернули настоящее сражение: куда-то жиденькими цепями бежали пехотинцы, залегали, окапывались; ползали туда-сюда танки, совершая малопонятные маневры; вдруг из лесу высыпало сотни две конников и, размахивая тускло поблескивающими шашками, поскакали на невидимого противника, поскакали мимо танков, мимо окапывающейся пехоты, среди вспучивающихся дымов от взрывпакетов и скрылись в дальнем лесу; щелкали выстрелы, тарахтели пулеметы, тявкали пушки. Уловить что-нибудь в этой какофонии звуков и разобраться в человеческой суете было трудно. Но выглядело действо привлекательно и вполне правдоподобно, то есть почти так же, как в кинохронике о недавно закончившихся боях с японцами на Халхин-Голе.

Первый день прошел как в театре под открытым небом. На другой день планировались практические занятия по стрельбе и химзащите и возвращение домой.

Сразу же после солдатского ужина, состоящего из пшенной каши с куском вареной свинины и стакана жидкого чая, «новодранцы» были приглашены в клуб, где с ними поделились воспоминаниями участники боев с японцами в далекой Монголии и прочитали лекцию об итогах польской военной кампании, столь блестяще проведенной немцами. Из воспоминаний выяснилось, что японец воевать умеет, но Красная армия не чета русской армии времен российского императора Николая Палкина, что командование частями Красной армии в Монголии оказалось на несколько голов выше не только командования русскими войсками в русско-японскую войну как в оперативном, так и в тактическом искусстве ведения боевых действий, но и нынешнего японского командования тоже. При этом пару раз была названа фамилия комкора Жукова, возглавившего советские войска на заключительном этапе боев, сказано было о его решительности и умении.