Да и сами командиры, участники боев, выглядели браво, держались уверенно, суждения имели трезвые, ни достоинств противника, ни собственных недостатков не скрывали. И в целом получалось, что с такой армией, как Красная, опасаться за будущее нечего.
Лекцию о немецко-польской кампании читал большой чин из Генштаба. Из этой лекции стало ясно, что успех немцев был обеспечен высокой концентрацией их бронетанковых соединений на решающих участках прорыва польской обороны, согласованными действиями авиации, артиллерии и пехотных соединений. Алексей Петрович вспомнил, что в начале тридцатых подобную тактику боя и организацию войск предлагал Тухачевский, а до него еще кто-то, но дело почему-то не сложилось, а вскоре и Тухачевского не стало. Подробностей он не знал, да и заботы у него были другие, от армии весьма далекие.
— Ничего нового немцы не показали, — с некоторой ноткой превосходства и снисходительности резюмировал генштабист. — Более того, они действовали, исходя из нашего победоносного опыта боев с японскими провокаторами на монгольско-маньчжурской границе. Там мы тоже применяли массированную атаку танковых частей при поддержке авиации и артиллерии, в результате чего добились решающего перелома в боевых действиях против зарвавшегося агрессора. Так что у немцев учиться нам нечему. Скорее наоборот: случись нам схлестнуться с ними в грядущих боях, Красная армия сумеет преподать им впечатляющие уроки передовой стратегии и тактики наступательных сражений. При этом мы всегда помним указания товарища Сталина о том, что, как только гитлеровская Германия посмеет напасть на первую в мире страну победившего пролетариата, в самой Германии возникнет пролетарский фронт борьбы с немецким фашизмом, и призрачное здание третьего рейха рухнет под грузом собственных противоречий. Мы хорошо помним, что на выборах в Рейхстаг 14 сентября 1930 года немецкие коммунисты получили более четырех миллионов голосов. А это такая армия, перед которой не устоит не только гитлеровский режим, но и любой другой, имеющий капиталистический запах. Мир империализма замер перед своим неизбежным концом! — вещал генштабист на манер заправского политработника. — Фашизм — его последняя ставка на выживание и продление своего существования. Пролетарии Европы готовятся к боям, они с надеждой смотрят на нашу непобедимую Красную армию. А сама Красная армия ждет приказа от великого вождя мирового пролетариата товарища Сталина, чтобы двинуться вперед, и тогда никакие силы не смогут остановить ее стремительного движения на помощь нашим братьям по классу. Да здравствует непобедимая Красная армия! Да здравствует наш вождь товарищ Сталин!
Зал поднялся, отбивая ладоши, нестройный хор голосов грянул «ура!», но задние ряды, состоящие из командиров, отставшие на вдохе, врезались согласным криком, подмяли голоса «новодранцев», и второе-третье «ура» прозвучало слитно и торжественно. Как на параде. И, довольные собой, «новодранцы» еще долго хлопали, испытывая собственное терпение и стойкость перед грядущими боями с мировой буржуазией.
Глава 6
Алексей Петрович вышел покурить перед сном из здания гостиницы, где их поселили. Он не пошел в курилку, откуда доносился рокот голосов, а свернул за угол: здесь, помнится, была скамейка под раскидистыми липами. И точно, скамейка оказалась на месте, и на ней никого. За последние дни Алексей Петрович так устал от многолюдства, от необходимости следить за собой, за своей речью, от нарушения привычного уклада жизни, что даже несколько минут в одиночестве казались ему подарком судьбы.
Был поздний вечер глубокой осени. Природа замерла перед надвигающимися холодами, отряхивая последние листы с берез и дубов, провожая в далекий путь припозднившиеся караваны перелетных птиц. Над близким полигоном вспыхивали зарницы ночных стрельб, било по ушам отрывистыми шлепками, потом надолго замолкало, чтобы неожиданно загромыхать, затарахтеть и зашлепать снова. Это мешало одиночеству, вызывало бессознательную тревогу, заставляло думать о войне, о смерти, о неестественном бодрячестве генштабиста, о собственной молодости, пришедшейся на первую мировую и гражданскую войны, то есть ни о чем хорошем, а все о новых испытаниях, которые могут свалиться на страну, а ему уже не пятнадцать и не двадцать лет, у него семья, брюшко вот топорщится из-под ремня, и хочется покоя и сосредоточенности на себе самом.
Выстрелы на полигоне то ли прекратились совсем, то ли там объявили перекур. И стали слышны тревожные клики летящих в темном небе гусиных караванов. Алексей Петрович напрягал зрение, и временами ему казалось, что он различает среди звезд неясное мелькание. И тоже хотелось куда-то далеко, но чтобы там было так тихо, как только можно.
Беззвучной тенью вырос в полумраке Капустанников, остановился на почтительном расстоянии, постоял так, будто принюхиваясь, вежливо кашлянул, несмело приблизился.
— Я вам не помешаю, Алексей Петрович?
— Н-нет, не помешаете… если, прокашлявшись, не начнете чихать.
— Я не чихаю, — хихикнул Капустанников.
— Вот и славно.
Капустанников сел на краешек скамьи, завздыхал. Алексей Петрович загасил папиросу, зевнул.
— Пожалуй, пора и на боковую, — произнес он, вставая.
— Алексей Петрович! Товарищ Задонов! — воскликнул Капустанников, вскакивая на ноги. — Я хотел… мне надо вам сказать… То есть, извините, у меня до вас дело… поскольку вы, как член партии и большевик…
— Ну что у вас, Титанников? Да не тяните вы, ради бога!
— Понимаете, — приблизился тот почти вплотную. Затем, воровато оглядевшись, заговорил сдавленным голосом: — Тут такое дело, товарищ Задонов. Можно сказать, чрезвычайное. — И вдруг ляпнул, но шепотом, в самое ухо: — Я только что раскрыл заговор!
— Вы шутите, — произнес Алексей Петрович, чувствуя, как внутри у него похолодело, и холод стал распространяться по всему телу: вот и до ног дошел, и кончики пальцев рук похолодели до такой степени, что захотелось взять их в рот и согреть своим дыханием.
— Нет, что вы! Какие шутки! — продолжал Капустанников. — Разве такими вещами шутят!
— Да, действительно, — поперхнулся Алексей Петрович собственными словами. — Но, быть может, вам не ко мне нужно, а в особый отдел? Здесь, при курсах, обязательно должен быть особый отдел. Я даже, сдается мне, видел какую-то табличку с соответствующим названием. Вот только не помню — где.
— Я знаю, где этот отдел, но я хотел бы сначала посоветоваться с вами, поскольку вы большевик и встречались с самим товарищем Сталиным.
— В данном случае это не имеет никакого значения, — резко оборвал Капустанникова Алексей Петрович. В его тело вновь вернулось тепло и жажда жизни, он лихорадочно искал выход из дурацкого положения. Ему не хотелось знать ни о каком заговоре, потому что… потому что начнут таскать, втянут в какую-нибудь пренеприятнейшую историю, конец которой… Нет, лучше не думать о конце, а вот как отделаться от этого добровольного или еще какого-то там чекиста… — вот что важно и необходимо, чтобы вернуться домой и зажить своей прежней жизнью.
— Вот что, э-э… Степан Георгиевич, — продолжил Алексей Петрович назидательно и вместе с тем твердо. — Вы должны прежде хорошенько подумать, стоит ли в это дело впутывать кого-то еще. — Он поубавил твердости в голосе, добавил теплоты и сочувствия: — Я не в смысле ответственности, а в смысле, так сказать, секретности. Чем меньше людей знает о вашем открытии, тем лучше. Ведь вы же не знаете, кто я такой: писатель, встречался со Сталиным, большевик — эка невидаль!.. Да мало ли людей встречались со Сталиным, были по всей видимости большевиками, а на деле оказались самыми настоящими предателями и врагами народа! Кто может дать вам гарантию, что я не побегу сейчас к этим заговорщикам и не выдам вас? Можете вы это гарантировать?
— Н-нет, н-не знаю, — потерянно прошептал Капустанников. — Но я так был в вас уверен… И потом, мне просто не с кем посоветоваться: ведь я могу и ошибиться… — И, схватив Алексея Петровича за рукав, приблизился к нему еще теснее, заговорил быстро-быстро, брызжа слюной в ухо: — Хорошо, я вам не стану называть имен… я только суть… я вас очень прошу… мне самому страшно, а тут такое…
И вдруг всхлипнул, по-детски жалобно и беспомощно.
«Черт бы тебя побрал! — мысленно воскликнул Алексей Петрович, отстраняясь от Капустанникова и демонстративно вытирая платком щеку и ухо. — Вот ведь навязался на мою голову!» А вслух произнес повелительно и без всякого снисхождения:
— Хорошо, в общих чертах. И побыстрее: сюда могут придти.
Но Капустанников быстро и в общих чертах не умел. Он встрепенулся как щенок, снова приблизился к уху Алексея Петровича, заговорил, захлебываясь словами:
— Вы ушли из комнаты, а я остался: носки переобу… переодевал: ноги у меня потеют ужасно…
— Короче! Ближе к делу!
— Ну да! Ну да! Я и говорю: остался на минутку. А потом пошел. А ботинки у меня на каучуке: не слышно. Подхожу к туалету… Я в туалет захотел… по малой, так сказать, нужде… Слышу: говорят. Не громко, но слышно. Дверь приоткрыта. Там акустика такая… такая, знаете ли… Короче говоря, хорошо слышно. Один и говорит: «Я, — говорит, — в гробу видел служить в этой армии. Я, — говорит, — в гражданскую воевал, а теперь, говорит, когда всех наших порасстреливали да в лагеря позагоняли, когда, — говорит, — куда ни глянь, ни одного нашего, а все эти…» Как же он сказал? Я не разобрал… То ли шипсы, то ли шимсы… Вы не знаете, товарищ Задонов, что это такое?
— Н-нет, не знаю.
— «Шипсы», — говорит, — повторил Капустанников. — А другой добавил: «Вся эта гойская сволочь». Я сразу понял: жиды! То есть, простите, евреи. А первый продолжил: «Кого я должен защищать? Молотова? Жданова? Это не наша власть». Дальше я не разобрал… А потом кто-то говорит: «А Каганович?» А еще кто-то: «Он хуже всякого гоя. Я бы его, — говорит, — первым к стенке поставил». Тут, значит, они затопотили, и я шасть в подсобку. И сквозь щелочку смотрю: пять человек. У меня на этот счет инстинкт. Еще с детства…