«На публику работает», — думал Алексей Петрович, приходя утром в штаб, и, заслышав визгливый голос Мехлиса, тут же сворачивал в отдел пропаганды, садился за свой стол у окна, обкладывался топографическими картами разных масштабов и делал вид, что тщательно изучает местность, по которой поведут наступление полки Красной армии, хотя еще никакого наступления не было и никто не мог сказать, когда оно начнется. Однако то напряжение, которое царило вокруг, то движение войск в нашем тылу, которое бросалось в глаза даже невоенным людям, говорило о том, что наступление близко.
Здесь, в Парголово, грохот орудий был еще слышнее, он теперь не прекращался ни днем, ни ночью, действовал на нервы, не давал спать, подгонял, и замолкал лишь тогда, когда в небе появлялись самолеты и шли на бомбежку пресловутой «линии». Самолеты, натужно гудя, медленно ползли на большой высоте в сторону финской границы, выше их мельтешили истребители прикрытия, но финская авиация не показывалась: то ли ее вообще не существовало, то ли она не решалась связываться со сталинскими соколами. Затем, когда гул самолетов таял в холодном небе, издалека доносились тяжелые удары, такие тяжелые, что голова невольно втягивалась в плечи. Дребезжали стекла, ложка в стакане, а сам стакан, нервно позвякивая, начинал смещаться к краю стола.
Алексей Петрович закуривал очередную папиросу и тупо пялился в расписанное морозными узорами окно. За все дни, что он уехал из Москвы, им не было написано ни единой строчки для своего романа, ни даже малюсенькой заметки на память, ни счастливо пришедшей на ум фразы — вообще ничего, даже о войне, о которой его послали писать. И, самое странное — это его ничуть не угнетало, а угнетало что-то совсем другое, какие-то неясные предчувствия, томительные ожидания. Он вглядывался в лица военных, но не замечал в них ничего особенного: мужчины как мужчины, только одеты в военное, а на лицах ничего, кроме крайней озабоченности.
И все-таки что-то удерживало его на расстоянии от постоянных обитателей штабов, хотя он иногда и ловил на себе чего-то ожидающие взгляды. Возможно, такие же, какие и сам бросал на других. Неопределенность — вот то главное, что вылущилось в конце концов из плотной скорлупы лихорадочной деятельности, охватившей всех сверху донизу. Даже Мехлис, который лез в каждую дырку, во все вмешивался, всем указывал и грозился, требовал расстрелов перед строем для трусов и паникеров, хотя не было ни трусов, ни паникеров, а была все та же неопределенность и шаткость положения, которые владели людьми уже года два-три и продолжали владеть по инерции, несмотря на окончание Большой чистки, — даже Мехлис, как казалось Алексею Петровичу, и тот лишь делал вид, что ему все ясно и понятно, а на самом деле не имел ни о чем не только ясного и понятного представления, но и боялся его иметь.
Глава 14
Утром 11 февраля писателей и журналистов, прикомандированных к политуправлению фронта, разбудили часов в пять и пригласили в это самое политуправление, расположенное поблизости от бревенчатого барака, служившего гостиницей. Там какой-то дивизионный комиссар зачитал по списку, кто куда едет, в какие части и штабы. На все вопросы один ответ: «На месте узнаете». Всем предложили обуть лётные унты на собачьем меху, меховые куртки и шапки-ушанки, сваленные здесь же в общую кучу, но имеющие бирки с фамилиями журналистов и писателей.
Задонову и еще двоим корреспондентам выпало быть через час на командном пункте Седьмой армии. Эмка, выкрашенная в белое, с задними колесами, обвитыми цепями, привезла их в искромсанный сосновый лесок, будто по нему прошелся огромными ножницами пьяный парикмахер, и высадила перед полосатым шлагбаумом, возле которого топтались, чтобы согреться, несколько красноармейцев в длинных шинелях и буденовках. Здесь же, в приземистой избушке, их ожидал провожатый, щеголеватый лейтенант госбезопасности лет двадцати пяти. Он проверил документы каждого из приехавших, затем предложил следовать за ним.
С полкилометра шли пешком друг за другом по протоптанной в снегу узкой дорожке. Слышалось лишь хрумканье и повизгивание снега под хромовыми сапогами идущего впереди лейтенанта и нерешительное поскрипывание под унтами. Не сразу сообразили, что фронт молчит, затаился, не слышно ни единого выстрела. Странна была эта тишина, она пугала всяческими неожиданностями.
Командный пункт армии был устроен на плоской возвышенности, среди гранитных валунов, врезан в скальное основание и заметен был лишь вблизи, да и то, надо думать, с нашей, то есть тыловой стороны, где в широких ходах сообщения торчали часовые в белых коротких накидках поверх шинелей.
Внутри КП представлял из себя несколько помещений, сложенных из сосновых бревен, с узкими амбразурами, обращенными на север. Во всех помещениях топились буржуйки, от них шел чадный жар, слышались перебивающие друг друга голоса телефонистов. Прибывших провели в одно из помещений с длинным столом, лавками, двумя телефонами и молодыми телефонистами возле них с осовелыми глазами, буржуйкой в углу и стереотрубой перед щелью, закрытой фанерным щитом.
Принесли большой термос с чаем, поднос с бутербродами и стаканами в мельхиоровых подстаканниках. Корреспондент «Ленинградской правды» по фамилии Невкин, молодой и рыжий еврей, убрал фанерный щит, принялся неумело вертеть колесики стереотрубы. Из помещения, освещенного двумя электрическими лампочками, щель выглядела пугающе черной.
Но если подойти поближе, то станет видна тусклая полоса зарождающегося утра.
Его товарищ, немного постарше и тоже ленинградец, представившийся Алексею Петровичу Артемом Рабочих, заговорщицки подмигнул и произнес с легкой издевкой:
— Лева, если увидишь Маннергейма, передай ему привет от тети Моти. — И радостно засмеялся.
В эту минуту дверь распахнулась, и в помещение ворвался знакомый лейтенант-особист, воскликнул изумленным голосом:
— Товарищи, вы же демаскируете! Неприятель всего в восьмистах метрах отсюда! — И, шагнув к амбразуре, вновь закрыл ее фанерным щитом.
— Так мы уже ничего не видим! — обиделся Невкин. — О чем же нам таки писать в газету, позвольте вас уже спросить?
— Когда начнется, вам скажут, — заверил лейтенант. — И все, что надо, вы увидите и услышите.
Чай пили молча. И потому что не выспались, и потому что не о чем было говорить. К тому же смущали телефонисты, неподвижно застывшие над своими аппаратами.
— По-моему, мы попали не в самое лучшее место, — проворчал неугомонный Невкин. — Пеховского, например, направили в энскую дивизию. Его январский репортаж был перепечатан «Правдой». Потому что с места непосредственных событий…
— А-а, брось, Лева, — отмахнулся Рабочих. — Пеховский может лишь повторить самого себя, потому что масштаб от сих до сих. А у нас обзор на всю ширину и глубину. Тут главное — схватить главное и подать соответствующим образом. Вы как считаете, Алексей Петрович? — И уставился на Задонова поверх стакана черным выпуклым глазом.
— Схватить — это вы хорошо сказали, — произнес Алексей Петрович и зевнул, прикрывая ладонью рот. — Когда что-нибудь схватите, поделитесь со штатским человеком чем-нибудь не самым главным. А то я уже полмесяца болтаюсь в Питере, и никак не могу понять, за что ухватиться…
И в это мгновение дрогнула земля…
Полупустой термос закачался, стуча донышком о доски стола. Алексей Петрович едва успел его подхватить. И тут же какой-то утробный рев прокатился над головой и тяжелым, протяжным рыком встал где-то впереди на колеблющихся ногах. Не успел этот рык опасть, как вновь возник утробный рев, он слился с рыком, и теперь пол под ногами, лампочки под потолком, стол и лавки — все билось в лихорадке, то сотрясаясь частой дрожью, то колеблясь из стороны в сторону, и казалось, что сейчас бревна выскочат из своих гнезд и давящий накат обрушится на голову.
Что-то прокричал, широко раскрывая рот, Рабочих, но Алексей Петрович не расслышал. Погас свет. Будто сама собой открылась и закрылась дверь. Зашарил фонарик синим опасливым лучом, отвалилась от амбразуры фанера, стала видна фигура давешнего изумленного лейтенанта возле нее.
Алексей Петрович поднялся с лавки, неуверенно приблизился к амбразуре.
Впереди ничего не было видно. Все затянуто мраком, из которого время от времени выплескивались красные молнии и вспучивались черные султаны. Иногда молнии как бы бежали друг за другом наперегонки, редкие из них прорывались сквозь темную пелену и вновь утопали в ней же. Лишь красноватые зарницы непрерывно метались где-то очень близко за спиной, сопровождаемые беспрерывным ревом, пробиваемым тяжелыми надсадными ударами, как пробивает звуковую завесу оркестра большой барабан: ух! ух! ух!
«Началось!» — подумал Алексей Петрович, непроизвольно повторив возглас более чем столетней давности, каким встречали его предки первые залпы орудий Бородинской битвы, чувствуя, как что-то похожее на восторг охватывает все его существо, как к горлу подступает комок и слезы застилают глаза. А с чего бы это? Откуда этот восторг, комок в горле и слезы? Ведь там, в финских укреплениях, сидят живые люди, это на их головы обрушены сотни пудов металла и взрывчатки. Где-то умные головы подсчитали наконец, какова прочность укреплений и какими снарядами и бомбами можно эту прочность преодолеть, все это собрали и привезли, сосредоточили на узком участке фронта и теперь будут долбить до тех пор, пока от этих укреплений останутся одни лишь развалины. То есть делают сейчас то, что должны были сделать в самом начале. Чему же здесь восторгаться! Над чем проливать слезы умиления!
Алексей Петрович смахнул слезу рукавом, обозвал себя сентиментальным идиотом и вернулся к столу: смотреть было не на что. Но и сидеть пень пнем тоже было не под силу. Тогда он надел шапку и пошел вон, на свежий воздух.
В траншеях, примыкающих к командному пункту, собралось немало народу. Даже удивительно: вроде бы все военные должны заниматься делом, а они, как мальчишки во время праздничного салюта, задирают головы, что-то кричат, толкаются, но ничего не слышно: все подавляет и пригибает к земле ужасающе могучий рев сотен, если не тысяч орудий.