Жернова. 1918–1953. Держава — страница 42 из 106

Но этого не может быть, не должно… Вот они придут за ним, и он им скажет про книгу. Он им скажет: подождите, ребята, подумайте. Нет, он скажет им: товарищи! Он скажет: кого вы, товарищи дорогие, поведете на расстрел? Ведь вы Бабеля поведете, книги которого читает весь мир. Ведь я еще не все написал. Я не написал еще свою главную книгу. Вас за это проклянут потомки и потомки ваших потомков, если вы… это самое… приведете в исполнение незамедлительно. Ведь это будет книга о вас, о чекистах. О вашей трудной и благородной работе по искоренению… Но я не тот, кого надо искоренять. Я тоже чекист. Я — Лютов. Вы просто забыли об этом. Вам кто-то заморочил головы. Очнитесь! Отпустите меня домой… пожалуйста. Можете даже не отпускать. Я буду писать здесь. Под вашим надзором. И это будет прекрасная книга. Я посвящу ее вам…

Им непременно должно быть лестно слышать такие слова. Конечно, они малообразованны, никто из них, может быть, даже и не читал Бабеля, но здравый смысл должен существовать и у них, у этих ивановых-петровых-сидоровых…

Ивановы-петровы-сидоровы… Кто-то ему говорил о гоях в такой вот последовательности… Кто? Когда это было? Ах, да! Розалия Марковна! За полчаса до ареста. Милейшая Розочка с Дерибасовской. Такая роскошная грудь, такие широкие и покойные бедра, похожие на кресло-качалку. А еще была Ганна из… Как это село, дай бог памяти, называется? Ах да, Подникольское! Ганна из Подникольского. А у нее была дочь… Такое незалапанное существо…

Боже, о чем он! Ведь за ним вот-вот придут! Какие еще бабы! Какие Ганны и Розалии! Нет никого! Остался он один! И Смерть. Но Смерть — разве она для него? Ведь ему только сорок шесть. И тех еще нет. Ему жить и жить. Надо только уговорить, упросить, вымолить, пообещать все что угодно. Должна же у них быть душа. Должно же существовать сострадание. Не ко всем, нет, а к особым людям, отмеченным печатью Всевышнего. Ведь потом они пожалеют, проклянут себя сами. Ему бы только годик. Даже шести месяцев хватило бы, чтобы написать роман о чекистах. А это — Жизнь! Жить, жить! Где угодно, как угодно, лишь бы жить.

Да, он совсем забыл о Сталине. А ведь умные люди советовали ему написать роман о Сталине. Вот Алексей Толстой написал и — пожалуйста. А он, Бабель, все медлил, все откладывал. Да-да, он напишет и о Сталине. Обязательно. Надо будет сказать им, когда они придут, что он всегда боготворил Сталина, что Сталин — это гений всех времен, даже больший, чем… нет, Ленина сюда приплетать опасно: не поймут… чем Наполеон, Петр Первый и кто-то там еще. Да. И Берию, нового наркома внутренних дел, упомянуть обязательно. Надо будет сказать, что он, Бабель, всегда относился к товарищу Берии с уважением. Товарищ Берия достойный продолжатель дела… дела товарища Дзержинского. Уж имя-то Берии на них должно подействовать непременно…

Шаги. Они стали расти откуда-то из глубины. Шаги нескольких человек, идущих в ногу. Так на Красной площади нарастает шаг парадных батальонов: Хрум! Хрум! Хрум! И никто не крикнет: «Стой!» или: «Кру-гом!» Впрочем, может быть, пронесет. Нет, похоже, за ним, за Бабелем. Надо только сразу же заговорить, не дать опомниться. Женщин так завораживал его голос… Да и мужчин… Особенно молодых и глупых… Эти тоже не умнее…

Остановились. Хрипло провернулся ключ. Лязгнул отодвигаемый засов. Беззвучно отворилась дверь. Каркающий голос:

— Бабель Исаак Эммануилович! Встать! Руки за спину! На выход!

Он обмер, однако встал быстро, точно его подбросило. И никакой дрожи. Но вместо того чтобы заложить руки за спину и направиться к двери, выставил руки вперед, попятился и прижался к стене под зарешеченным окном, мотая из стороны в сторону лобастой головой, что-то мыча и с ужасом глядя, как надвигается на него фуражка с белым пятном под ней и двумя холодными блестками под лаковым козырьком…

Глава 17

«Ну вот, Колька, ты и отбегался, — подумал Николай Иванович Ежов, выслушав приговор. — Интересно, сразу поведут в подвал или сперва отведут в камеру? Впрочем, лучше уж сразу. Тем более что ты знал, чем это кончится. Жалеть не о чем. Как знал Христос, когда шел в Иерусалим, окруженный сподвижниками. С той лишь разницей, что он свою смерть устроил себе сам, поскольку был и Богом-отцом, и Богом-сыном, и Святым Духом в одном лице. И вел за собой… сподвижников. Но сподвижников ли? Скорее всего — бездельников, которым все равно, куда идти, лишь бы не работать, ни о чем не думать. И когда припекло — они Его предали. И за Лениным пошло множество таких же бездельников, думающих лишь о том, как набить себе брюхо. И набивали его — до отрыжки, до рвоты. При этом крича о коммунизме и мировом братстве трудящихся всех стран. Это они-то — трудящиеся! Ха-ха-ха! Увы, не было и нет в мире ничего святого и никаких святых. Все враки. И ты, Колька, тоже не святой. Ты тоже пошел за теми, кто казался тебе сильнее прочих. Они так много обещали в будущем, а тебе так много не хватало в настоящем. И ты, Колька, многое повидал и познал. Иному и десяти жизней не хватит, чтобы повидать и познать хотя бы часть твоего. И кровушки чужой попил, и баб попортил, и… и много чего еще. Жалеть не о чем. Как ни крути, а имя твое в истории останется. Кто-то будет проклинать, а кто-то помянет и добрым словом. В конце концов, не для себя одного старался. Да и время такое, что выбирать не из чего…

Жаль только, что не всех ты укокошил, кого надо было укокошить. Тех же Ульриха с Вышинским — живучие, сволочи. А визжали бы как свиньи… А Бабель-то, Бабель — как помертвел. Эк его повело, бедолагу. Кишка тонка оказалась у писателя. Как к моей Соломоновне шастать, так петушком глядел, а как под пулю идти… Это тебе не книжки сочинять да выдумывать, каким героем ты в Первой конной перед Буденным да Ворошиловым выпендривался. А сам сидел в тылу под боком у Фриновского да строчил доносы — вот и весь Лютов. А туда же: того зарубил, этого. Гибельный восторг. Ха-ха! Вот тебе и восторг! Чего не восторгаешься, паря? Чего скис? Да и другие… А ты чего „Интернационал“ завел, харя рязанская? Какой еще, к черту, „Интернационал“? Кому „Интернационал“, а кому Владимирский централ… А ты чего, спрашивается, орешь, морда жидовская? Не винова-ат он, видишь ли. А кто тебя сюда звал? Кто просил лезть в чужую драку? Никто не звал, никто не просил. Сам полез, сам и виноват. Не Сталин же… Сталин сам на волоске держится. Чуть попусти — и лопнет волосок. Но Сталин — голова. Не то что мы, грешные. Иван Грозный! Вот. Даже пострашнее будет. Иван-то все с дуру делал, а этот с тонким расчетом. И всегда под топор чужие головы кладет… во имя революции и социализма. И раскаяния не ведает. Уж кто-кто, а я-то знаю…»

Ежов с трудом пошевелил своим избитым телом, перенес тяжесть с одной ягодицы на другую, перевел дух. Он почти не слушал приговор: знал его и без зачтения. Сам такие же приговоры подписывал сотнями, сам Сталину носил на подпись, потом отдавал Поскребышеву, а тот уж остальным членам Политбюро, чтобы не считали себя чистенькими. Впрочем, все старались, как могли. Отлынивающих не было. Орджоникидзе попытался отлынить, так Ёська ему не дал: в гору — так всем скопом, под гору — тем же макаром. У Ёськи не отлынишь, не отвертишься: не даром Сталиным прозвался! Сталин и есть — из стали!

Кстати, какой сегодня день? А месяц? Ведь помнил же. И забыл. Арестовали меня 10 апреля прошлого года. Нынче февраль. Ну да, февраль. Десять месяцев миновало. На дворе зима: снег, мороз. Люди идут с работы, кутаются в платки и воротники. В Большом театре дают «Щелкунчика». Или «Лебединое озеро». Ульрих с Вышинским, как только закончат судилище, тоже отправятся домой, будут пить водку, лапать баб. Или сперва поедут в Большой, а уж потом… Но прежде позвонят Сталину и доложат, что Кольку Ежова поставили к стенке. Сталин наверняка спросит, как вел себя Ежов. Скажут, что визжал, как резанная свинья. Они всегда так говорят, хотя ни один из них не спускался в подвал вместе с приговоренными. А он, Колька Ежов, несколько раз спускался. Смотрел со стороны, как стреляли Ягоду, Агранова, Паукера. Интересно! Паукера особенно хотелось посмотреть в этой новой для него роли. А то он как-то по пьянке, поднимая очередную рюмку, сказал: «Я, — сказал, — много ролей сыграл в своей жизни, но не дай нам наши коммунистические боги сыграть свою последнюю роль в качестве расстреливаемых. Спасите нас, товарищи Маркс и Ленин, от этой роли. Спасите и сохраните. Аминь». И все выпили за этот тост и долго ржали, уверенные, что спасут и сохранят…

А пили тогда по случаю юбилея ВЧК. Перед этим Паукер представлял, как вели в подвал Зиновьева, как тот визжал и взывал к богу Израилеву. Вся коммунистическая шелуха слетела с товарища Зиновьева, весь он раскрылся перед смертью до самой прямой кишки. Не зря еще Дзержинский подозревал, что Зиновьев выдает себя не за того, кем является на самом деле. А кем он был на самом деле? Кем был Троцкий? Он, Ежов, сам видел «Дело Троцкого», начатое еще Дзержинским, а в том деле говорилось о подозрительных связях наркомвоенмора с резидентами английской разведки в России и СССР. Но кем бы они ни были, а уж точно — русофобами.

Да, интересно и поучительно иногда наблюдать последние минуты жизни иных товарищей. Плохо сыграл свою последнюю роль и бывший брадобрей Сталина товарищ Паукер. Наложил полные штаны. Да еще и обмочился. Воняло от него так, что несколько дней потом эта вонь не могла выветриться из мрачного склепа, где сотни других играли свои последние роли. Артисты, ети их душу… Да только от Кольки Ежова не дождетесь. Потому что Колька Ежов знал, чем для него его наркомство обернется. Как знал, что представляет из себя товарищ Сталин и задуманная им Большая чистка. А слишком много знающие долго не живут: от многия знания многая печали…

Николая Ивановича Ежова повели одним из последних. И не в тот же день, а неделею позже. Шел с трудом. Сломанные ребра не давали вздохнуть полной грудью. Отбитые железными прутами пятки заставляли идти на цыпочках. И так хотелось напоследок вдохнуть чистого морозного воздуху…