Для этого надо рукава сделать разными и по длине и по ширине и, разумеется, из разного материала; надо воротник скроить косо, чтобы шея казалась кривой, надо плечи сделать разной высоты, чтобы клиент его выглядел то ли горбуном, то ли еще каким-нибудь уродом; надо понаделать ему дырявых карманов в великом множестве, из которых торчит всякая дрянь, надо обвешать его всевозможными пуговицами, и непременно — блестящими, как бусы папуаса, надо наделать в костюме массу дыр, чтобы в них проглядывало немытое тело, а штаны надеть задом наперед и штанины сделать разными, надо… — и душа Льва Давидовича ликует, когда ему удается на двух-трех страничках так разукрасить клиента, что он уже не кажется ни страшным, ни всесильным, а сугубо смешным и жалким.
«Близорукий эмпирик, человек аппарата, провинциал до мозга костей, не знающий ни одного иностранного языка, не читающий никакой печати, кроме той, которая ежедневно преподносит ему его собственные портреты… Темпы нынешней эпохи слишком лихорадочны для его медлительного и неповоротливого ума… Нельзя даже представить себе эту серую фигуру с неподвижным лицом, с желтоватыми белками глаз, со слабым и невыразительным гортанным голосом перед лицом солдатских масс…» И прочее, и прочее, и прочее…
Лев Давидович страшно удивился бы, узнав, что Сталин его читает, читает внимательно и вдумчиво, что практически ни одна печатная страница за подписью Льва Троцкого не проходит мимо его внимания. Еще более бы он изумился, узнав, что его злейший враг ищет в его статьях подтверждения или опровержения той линии, которую он, Сталин, проводит в СССР и в мире. Но и узнав и удивившись, Троцкий не перестал бы делать то же самое.
Глава 4
В это же утро Наума Исааковича Эйтингона разбудила непонятная тревога. Он открыл глаза, глянул на настольные часы: одиннадцать минут седьмого. Еще рано, еще можно поспать. Тем более что тревожиться не из чего: все идет по плану, развязка уже близка, и он вновь погрузился в сладкую дрему, однако тревога не исчезла, она лишь затаилась в темных уголках сознания в ожидании своего часа. И так всегда накануне важного дела…
Эйтингону лет сорок, но выглядит он старше. У него удлиненное лицо, близко сведенные серые глаза, плотно прижатые к черепу уши, гладкие темнокаштановые волосы зачесаны назад, открывая высокий лоб, они почти не потревожены подушкой, — если не присматриваться, то ничего еврейского у этого гомельского еврея нет, разве что утолщенные губы, так что в любой стране он может сойти за кого угодно, то есть за кого захочет себя выдать, — мимикрия, доведенная до совершенства поколениями предков. Зато у Эйтингона богатая биография авантюриста: эсер, затем большевик, он всю сознательную жизнь кого-нибудь ликвидировал: то кулаков, то бандитов, то польских, украинских и всяких иных националистов, то перебежчиков из социализма в капитализм. Теперь у него задача — ликвидировать Троцкого.
Китай, Турция, Испания, Франция, Америка… — страны, страны, страны. Он, сын мелкого служащего, уже давно позабыл, ради чего вступил на этот скользкий путь, на котором приходилось менять имя, лицо, голос, походку, профессию, биографию, лавировать, выкручиваться, кого-то догонять и убивать, от кого-то убегать, чтобы не поймали и не убили.
К врагам своим Эйтингон относится равнодушно, не испытывая к ним ни ненависти, ни злости. Он даже не считает их врагами. Точно так же он не считает своим врагом Троцкого, как не считает другом Сталина. У Эйтингона вообще нет ни врагов, ни друзей, а есть попутчики в его странствиях и авантюрах, многие из этих попутчиков бывают ему полезны, он их использует, когда считает нужным. Это в основном евреи, живущие в разных странах, иные доводятся Эйтингону даже родственниками. Немногие из них знают или догадываются, кто он такой. Для большинства он — просто еврей, которого преследует Сталин, для меньшинства — борец за свободу и справедливость, и лишь для избранных — коммунист и большевик, посланник Кремля или Коминтерна. Есть, наконец, немногие люди, представляющие объекты его внимания, цели и действия. Не сам, не сам Эйтингон эти объекты выбирает. Так что из того? Да ничего. Так даже удобнее: деньги — это от них, от тех, кто выбирает. И еще: чем недоступнее объект, тем интереснее. Тот же Троцкий, например… Убив его, можно войти в историю. А это уже кое-что. Для этого Эйтингон создал целую систему аптек в Латинской Америке и в Северо-Американских штатах, посадив туда своих людей — прекрасное прикрытие для нелегала-разведчика и террориста.
Среди тех, кто, сидя в Москве, руководит Эйтингоном, он слывет человеком идеи, революционером и всем остальным в том же духе. Был, правда, момент, когда в Кремле в этом усомнились, но потом оглянулись: а с кем же работать? — и сомнения свои отбросили. Да и сам Эйтингон старался в том же направлении, так что ему остается и дальше поддерживать свое реноме, что не так уж и сложно. Главное — всегда говорить «да!». Его предшественник Шпигельглас, которому поначалу был поручен Троцкий, не говорил ни «да» ни «нет», а в результате с седьмого этажа Лубянки был свергнут и ввергнут в ее подвалы. Те же подвалы грозили и Эйтингону, но он вывернулся, много раз сказав «да!» и по поводу идеи коммунизма, и мировой революции, и политики партии и товарища Сталина, и по поводу судьбы Троцкого.
Однако высокие идеи Эйтингона никогда особенно не интересовали, как не интересовали диктатура пролетариата и мифический социализм. Интересовали и привлекали власть и возможность развернуться, жить широко, с размахом. Но если нельзя без диктатуры пролетариата, пусть будет диктатура пролетариата. Диктатура пролетариата, как оказалось, не только не мешает развернуться, но и способствует этому развороту. Немного сдерживает диктатура Сталина, но умному человеку и с ней можно ужиться, извлекая из нее свой дивиденд. А не везет, как водится, дуракам и фанатикам. Таким себя Эйтингон не считает. К тому же ему нравится рисковая и практически ни от кого, кроме самого себя и непредвиденных обстоятельств, не зависящая жизнь. Жизнь эта позволяет сходиться и расходиться с разными людьми, мужчинами и женщинами, сорить деньгами и всегда оставаться самим собой, лишь по видимости не отличаясь от других.
Вообще говоря, Эйтингон мог бы служить кому угодно и где угодно — варианты, как говорится, имелись, и многие его коллеги этими вариантами воспользовались, но судьба сделала его сотрудником ОГПУ, предоставив ему почти неограниченные возможности и права. А что еще, извините, надо нормальному авантюристу? Совсем немного: чтобы эти возможности и права никогда и никем не урезались до такой степени, чтобы от них ничего не осталось. А когда остается хоть что-то, это что-то можно в каждом конкретном случае расширять до бесконечности. Начальство далеко и само по себе, он далеко от начальства и тоже сам по себе. Есть, конечно, нюансы, но их можно и нужно игнорировать, ибо идеальных условий не существует. Но тем и хороша жизнь.
Эйтингон еще некоторое время лежит с закрытыми глазами, вслушиваясь сквозь сладостную дрему в доносящиеся до его слуха звуки, лениво разделяя и оценивая их по заведенной привычке. Рядом спит женщина, ее дыхание напоминает шелест утреннего ветерка в густой траве, когда лежишь на спине и смотришь в небо на бегущие облака где-нибудь… Впрочем, неважно, где…
Повернув голову, Эйтингон скосил серые глаза на женщину.
В полумраке на белой подушке четко выделяется ее смуглое лицо и черные прямые волосы. Удивительно: ей уже под пятьдесят, родила четверых детей, а выглядит меньше чем на сорок. А сколько огня, сколько страсти в этом поджаром теле, в этих манящих глазах, в которых точно кипит жаркая кровь Африки и тлеет упорство и отвага норманнов.
За окнами гостиничного номера, прикрытыми плотными шторами, взлетела и опала трель полицейского свистка. Ее тут же поглотили приглушенные звуки чужого города, чужой страны, хотя эти звуки почти такие же, как и в любом большом городе любой страны мира: гудки автомобилей, дребезжание трамваев, цокот копыт какой-нибудь клячи развозчика молока и зелени, чьи-то гортанные голоса.
«Значит, сегодня, — цедилась сквозь эти звуки ленивая мысль. — Что ж, сегодня так сегодня. Вроде бы сделано все, чтобы операция под кодовым названием „Утка“ не сорвалась. Разве что какая-нибудь случайность, от которой никто не застрахован. Даже гений».
Женщина шевельнулась и замерла: тоже проснулась и тоже вслушивается в окружающий мир. У нее не такой уж большой опыт конспиративной работы, зато большая преданность идеи всеобщей справедливости. Она выросла и воспиталась в очень богатой семье, изнутри видела тот мир, в котором рождается и получает права гражданства всякая несправедливость и всякие пороки: жажда денег и власти, беспринципность, подлость и вероломство так называемых сливок буржуазного общества, — тайную и тщательно скрываемую от простых людей сторону, и возненавидела ее всем сердцем. Правда, ненависть эта несколько пообтрепалась жизнью, замужеством и прочими обстоятельствами, в коих все мы не властны. Да и не может человек вечно пребывать в одном и том же психическом состоянии. Теперь ее ненависть стала избирательной, теперь она сосредоточилась на предателе дела мирового пролетариата Троцком, то есть приобрела вид заезженной клячи, которую надо время от времени подстегивать острыми ощущениями.
Самое острое ощущение сейчас то, что сегодня или, в крайнем случае, завтра ее сын Рамон Меркадер, средний из трех сыновей, старший из которых отдал свою жизнь за свободу Испании, а младший живет в России… так вот, этот ее сын должен убить Троцкого. Он будет действовать в одиночку, она ничем ему не сможет помочь. Но человек, который сейчас лежит рядом с ней, холодный и расчетливый, как арифмометр, все предусмотрел, все рассчитал, и до сих пор его расчеты очень редко давали сбой, как, например, вооруженное нападение группы мексиканских террористов на виллу Койоакан. Никто из нападавших не мог даже предположить, что Троцкий, известный всему миру революционер, спрячется под кроватью, вместо того чтобы гордо подставить свою грудь под пули. Как-то получится на этот раз…