Жернова. 1918–1953. Держава — страница 6 из 106

— И больше никого?

— Еще? — Исаак Эммануилович наморщил лоб, потом звонко хлопнул по нему ладонью: — Совсем обеспамятовал! Как же, как же! Еще были Бельские. И пояснил: — Все живут в одном доме, все, так сказать, коллеги по работе и товарищи по убеждениям.

— Это интересно, — подбодрил Бабеля Солодов. — Не помните, о чем говорили?

— Как не помнить! То есть ничего такого, что заслуживало бы внимания. Или вы думаете, что если он враг народа, так об этом болтает всем и каждому? О! Эти люди хитры и изворотливы. Они ни словом, ни намеком, ни даже взглядом не выдают своих истинных мыслей и желаний. Но товарищи, с которыми мне посчастливилось встречать новый год, все исключительно честные и преданные советской власти люди…

— Ну, почему же? — качнул русой головой Солодов и откинулся на спинку стула. — Враги народа — тоже ведь люди: им хочется иногда поделиться своими взглядами, завербовать себе сообщников. Один враг народа, например, говорил своей любовнице, что писатель Горький зря вернулся на родину, что лучше бы жил себе на Капри, и прожил бы дольше, и написал бы больше, и сын бы его не погиб… Другой враг народа говорил той же женщине и, заметьте, находясь с нею в той же самой постели, что ему это все надоело, что он бы все это взорвал к чертовой матери! Так что вы не правы, гражданин Бабель: очень даже болтают. Но, разумеется, не всегда и не каждому.

Исаак Эммануилович сидел ни жив, ни мертв: этот тупица, этот лапоть только что повторил его, Бабеля, собственные слова, сказанные им когда-то беспутной вдове погибшего при странных обстоятельствах сына Горького, Сашеньке Пешковой. А слова другого врага народа о том, что он хотел бы все ЭТО взорвать, принадлежали Генриху Ягоде, тогдашнему наркому внутренних дел, и узнал он, Бабель, об этих словах Генриха Григорьевича от самой же Сашеньки. И произнесены они были, между прочим, то ли в порыве откровения, то ли крайнего озлобления. Может, догадывался о том, чем все это закончится. И для него, Ягоды, тоже… Но боже мой! Сам-то он, Исаак Бабель, сам-то он! — зачем он-то был так откровенен с беспутной вдовой? Зачем он вообще путался с такими бабами! Ведь мог выбрать себе и получше, хотя и попроще. Нет, гордыня кидала его в объятия любвеобильных и весьма потасканных жен высоких советских чинов. Как же! И с этой я спал, и с той тоже, и даже — не поверите — с женой самого товарища Ежова. И вот к чему все это привело…

— Кстати, вы, насколько мне известно, дружны с наркомом водного транспорта Николаем Ивановичем Ежовым. Наверняка у вас были откровенные беседы. Не припомните что-нибудь заслуживающего внимания?

Исаак Эммануилович, еще не пришедший в себя, никак не мог сообразить, что хочет от него этот… этот тип. Если он хочет собрать на Ежова компромат, то есть если ему даны такие указания, значит Ежова ждет дальнейшее падение. Но Ежова вызвали в Кремль, если верить его супруге… и вдруг это правда, тогда, получается, его, Бабеля, затягивают в новую ловушку. И молчать нельзя, и говорить тоже. А этот… этот тип ждет, и каждая секунда промедления приближает что-то страшное.

— Николай Ив-ваныч… — начал Бабель заикаясь, не зная, куда заведет его путанная дорожка слов. — Он, Алексей Степаныч… мы с ним… в том смысле, что никогда ни о чем таком не говорили. Всегда больше о погоде, о театре, о книгах, о том о сем… Сами понимаете, человек он скрытный, на нем секреты государственной важности и все такое прочее. Я не помню, чтобы что-нибудь такое… Да-да, вот я пытаюсь вспомнить и ничего такого вспомнить не могу! — оживился он. — Честное слово! Нет, мы с ним ни разу не говорили о том, что бы заслуживало, так сказать, вашего внимания…

— А с его женой? Ведь вы с ней тоже были в близких отношениях… Не так ли?

— Да что вы! Ну был легкий флирт, сами понимаете: Николай Иванович — человек занятой, а ей скучно… ну так, ничего особенного… Вы ведь тоже мужчина и, как говорится, все мы грешны.

— Все да не все, — недобро усмехнулся Солодов. И новый вопрос: — А не припомните ли вы, кому принадлежат такие слова: «У товарища Ежова действительно ежовые рукавицы, но они совсем с другого ежа»?

— Н-нет, н-не п-помню, — снова начал заикаться Исаак Эммануилович. — Я не помню, кто говорил такие слова.

— А их и не говорили. Они написаны. И написаны вашей рукой. Как же это вы забыли? Ай-я-яй! И после этого вы утверждаете, гражданин Бабель, что вас арестовали по чистой случайности и недоразумению. Ошибаетесь, — дошел откуда-то издалека до сознания Исаака Эммануиловича голос старшего сержанта Солодова. И голос у лаптя был другим — жестким и даже властным, и вид сочувственника сменился на сугубо обвиняющий и, можно сказать, пренебрежительный.

Солодов доскрипел пером по бумаге, промокнул написанное, аккуратно сложил листки и подсунул их вконец отупевшему от свалившегося на него несчастья писателю.

— Прочтите и подпишите ваши показания, гражданин Бабель. На каждой странице. Здесь и вот здесь.

Но гражданин Бабель, не единожды присутствовавший на допросах и даже при пытках арестованных, испытывавший от всего этого какой-то необыкновенный прилив сил и ни с чем не сравнимое плотское наслаждение, тут вдруг тихо охнул, уронил голову на грудь, обмяк и сполз со стула на пол.

Солодов покачал круглой головой и вызвал дежурного надзирателя.

— Позови-ка доктора. Чегой-то этот интеллигент совсем скукожился.

— Кишка у них хлипкая, товарищ старший сержант, — со знанием дела засвидетельствовал надзиратель, склонившись над лежащим подследственным. — Как с других шкуру сдирать, так это они мастера, а как до их персоны дело коснется, так в омморок. Ничо, водичкой обрызнуть, вмиг очухается.

Набрал в рот воды из стакана и с шумом выпустил струю в лицо лежащему. Тот застонал и зашевелился.

— Я ж его и пальцем не тронул, — оправдывался Солодов. — Не велено было.

— Быва-ает. Вы у нас человек новый, еще обыкнитесь, — посочувствовал надзиратель, усаживая очухавшегося подследственного на стул.

Глава 5

После полуночи, закончив дела, Сталин сунул ноги в сапоги, надел утепленную шинель, нахлобучил на голову шапку-ушанку — весенние ночи еще холодны — и вышел из дому. Постояв с минуту, прислушиваясь к тишине, он медленно пошагал по дорожке в дальний конец своей дачи. Сделав круг под замершими в безветрии деревьями, возвратился к дому и снова стал мерить неспешными шагами в свете звезд и кривобокой луны притаившееся безмолвие. На ходу, под тихие вздохи сосен, думалось легче, свободнее, виделось дальше и шире.

Недавно закончился XVIII-й съезд партии, который подвел итоги хозяйственного строительства, наметил перспективы, сделал выводы из Большой чистки. Это был самый спокойный съезд на памяти Сталина, самый деловой и конструктивный. Можно даже сказать, что это был съезд молодых партийных кадров, энергичных, преданных коммунизму и лично ему, Сталину, съезд будущего страны и партии.

Вглядываясь из президиума в новые лица, Сталин испытывал облегчение человека, который долго дышал вполсилы в замкнутом пространстве испорченным воздухом, и вот раздвинулись стены, открылись все окна, и можно вздохнуть глубоко и полной грудью — удивительное ощущение! — и Сталин наслаждался им, понимая в то же время, что все относительно: замкнутое пространство меньшего размера сменилось замкнутым пространством размера несколько большего, чистым воздух продержится в нем недолго, придется снова раздвигать пространство, чтобы не задохнуться, понадобятся новые люди, новые усилия, потому что большинство сидящих в зале уже наверняка считает, что заняли это место надолго, будут цепляться за него, место станет смыслом их жизни, — и все надо начинать сначала. И так раз за разом. Но когда-то же это должно кончиться, то есть с каждым разом положение должно улучшаться, помыслы людей становиться чище.

В такие редкие минуты тишины Сталин, сам того не замечая, впадал в романтизм и мечтательность, которые простирались в дали неведомые и рассыпались тотчас же от соприкосновения с действительностью. Да и длилось это состояние недолго: мысли тут же поворачивались на эту самую действительность, а в ней не оставалось места ничему, кроме жестокого прагматизма. Самое главное, чтобы крепко стояло на ногах государство, созданное им наперекор тем силам, которым именно такое государство не было нужно. Он победил эти силы, он переиграл их, усыпил их бдительность, разбил поодиночке. А они думали, что непобедимы, что будут существовать вечно. Наивные глупцы.

Если Сталин и вспоминал о тех, кто еще недавно заполнял Колонный зал Дома Союзов, с кем встречал семнадцатый год, вместе шагал по дорогам гражданской войны, то мимолетно, как о чем-то несущественном, само собою канувшем в прошлое, и не как об отдельных личностях, а как о чем-то темном и бесформенном, что потеряло даже определенное название. Теперь он весь был устремлен в будущее, поглощен настоящим — не до воспоминаний. Не упустить ни дня, ни часа из отпущенного Историей времени, — вот что больше всего занимало Сталина.

И уж, конечно, его не мучили угрызения совести по поводу преждевременно оборванных жизней, микробы жалости не разъедали его душу. Напротив, его переполняло ни с чем не сравнимое удовлетворение от хорошо подготовленной и проделанной работы. Наконец-то его, сидящего в президиуме съезда, не обволакивал мерцающий туман изучающих взглядов, таящих в себе скрытую опасность. Туман растаял, превратился в отдельные капли, затерявшиеся в море славянских и тюрко-монгольских лиц. Это была новая интеллигенция, созданная им, Сталиным, из рабочих и крестьян. Ленин хотел именно этого — и Сталин выполнил завет великого вождя. Отныне не стихия разноречивых интересов управляет движением кадров, стихия, разрушившая Российскую империю, а насущная необходимость. Кадры решают все — но не всякие, а исключительно такие, которые нужны в определенное время, в определенном месте и в определенном количестве. Конечно, далеко не все вопросы новыми кадрами решаются быстро, но они все-таки решаются, потому что препон этим решениям после Большой чистки осталось не так уж много. Да и связана некоторая нерасторопность не столько с нерадивостью, некомпетентностью, злоупотреблениями, сколько с естественной неопытностью, несогласованностью в работе отдельных ведомств. Опыт придет, несогласованность можно устранить. Главное — внутри страны и партии порядок наведен. Не идеальный, конечно, но вполне приемлемый. И Коминтерн утихомирен и очищен от слишком ретивых голов, которым вынь да положь мировую революцию с пятницы на субботу, очищен от свары и разнобоя мнений и желаний. Каждый представитель той или иной зарубежной компартии считал себя гением, каждый убеждал, что вот еще немного поднажать — и власть в его стране ок