что Гришка не левша, а потом приписал ему левшу, чтобы показать, отчего он такой живучий, что его в сабельной рубке никто из супротивников не мог превзойти. Я сам, как тебе известно, некоторое время служил в кавалерии, приходилось сшибаться с беляками и казаками тоже, и скажу, что самое главное не то, что противник твой силен в ударе шашкой, а в быстроте удара, в ловкости и увертливости. Если опередишь, то можешь срубить и самого сильного, который до пояса разрубить тебя способен. В этом деле, конечно, навык нужен и стремительность, как у матерого волка.
Я в писательском деле не разбираюсь, во мне следователь сидит и привычка анализировать записанное как самим собой, так и другими. Без этого следствия быть не может. И как следователь, я еще многое что заметил в романе писателя Шолохова, особенно в Гришкиных всяких удачах, какие в жизни почти не встречаются. А главное, Гришка вроде бы старается сделать доброе дело, и всегда ему кто-то или что-то мешает, вроде бы он человек справедливый, а жизнь заставляет его делать несправедливости. А еще, помнится, ты говорил, что некоторые завистники Шолохова возводили на него поклеп, будто это не он написал „Тихий Дон“, а кто-то другой, что такой молодой написать подобное не способен, а только умудренный жизнью человек. А по моему разумению, если иметь в виду указанные мной ошибки товарища Шолохова в его романе, так только автор и мог такие ошибки допустить, потому что роман длинный, всего не упомнишь, да и печататься он начал с первой же части, не написав и половины романа. А укради Шолохов этот роман у кого-то, он бы ошибки эти приметил: со стороны-то виднее, и обязательно исправил.
Но это я так, это, может, и не существенно. И с кем я ни разговаривал, никто этих ошибок, как мне показалось, не заметил.
Толстой вот тоже: великий писатель, а мужика знал плохо, как бы со стороны, из окна барских хором. Что с того, что он сам пахал и чинил сапоги! Ерунда. Ты вот поживи мужиком, в грязи, в нищете, ты вот покланяйся всем и каждому, кто посильнее и может тебя, мужика, к ногтю прижать, вот тогда ты и сможешь описать этого мужика. Шолохов это хорошо понимал, а Толстой не понимал, он о мужике писал из милости — так я на это смотрю из своего крестьянского сословия. И не для мужика писал свои романы Толстой, а для благородных, чтобы они того мужика поняли и пожалели, потому и писал по-французски, что в свете своем они по-русски не говорили, а с мужиком что ж говорить-то? — бесполезно. То же и про любовь…»
И снова Артемий увидел глаза Цветаны и надолго задумался. Потом перечитал написанное, изумился, как это у него все так получилось: не иначе из-за Цветаны же, — изорвал письмо на мелкие клочья и написал новое — всего в полстранички: что живет хорошо, работает, и времени ни на что не остается, но Атласа помнит и письму его очень рад.
Запечатав письмо, Артемий оделся и вышел из дому. Ему вовсе не было нужды так спешить с ответом и отсылкой письма, но что-то гнало его из маленькой комнатушки, заставленной убогой гостиничной мебелью, и он знал, что гнало: Цветана.
Опустив письмо в почтовый ящик главпочтамта, Артемий зашагал в сторону рабочей окраины, все убыстряя и убыстряя шаги. В конце концов не выдержал сжигавшего его нетерпения, вскочил в проходивший мимо переполненный трамвай, уцепившись за железную скобу.
Отцепился перед предпоследней остановкой.
Вот он сквер, где они с Цветаной сидели на лавочке и разговаривали. Завтра она придет сюда после уборки в школе. Но до завтра еще надо дожить. А пока…
Под ногами все так же шуршит палая листва. Но в сквере все лавочки заняты рабочей молодежью. Бренчат балалайки, всхлипывает гармонь. Возле покосившейся беседки танцуют модное нынче танго. Солнце, зависшее над сиреневым горизонтом, освещает красноватым светом все это бестолковое, как представляется Артемию, кипение жизни. Слава богу, когда завтра придет сюда Цветана, здесь будет так же пусто, как было уже сегодня.
Артемий издалека прощупал глазами всех девушек, но ни в одной из них не узнал Цветаны. Развернувшись, зашагал в сторону рабочего барака.
Он остановился под сосной, шагах в тридцати от барака, тускло светившего всеми своими занавешенными окнами. Лишь над входом, под жестяным козырьком, ярко горел одинокий фонарь. В его свете на лавочке вдоль стены виднелись согбенные фигуры рабочих постарше, светились в надвинувшихся сумерках огоньки цигарок, доносились усталые голоса. За углом барака, между старыми соснами бесшумно двигались слитные тени влюбленных. Так, по крайней мере, представлялось Артемию.
Он высчитал окно Кукушкиных, завешанное газетой. Свет в окне был неподвижен, серовато-желт. Казалось, Кукушкины ушли куда-то, оставив включенной потолочную лампочку под жестяным абажуром, и уже никогда не вернутся в свое убогое жилье. И Цветана завтра не придет в сквер, и в школе не появится. Более того, она ему лишь пригрезилась, как грезились по ночам иные безымянные женщины, дразня его своими улыбками и полуобнаженными руками.
Вдруг на окно Кукушкиных легла чья-то тень. Она то склонялась, то выпрямлялась, что-то делая на подоконнике. Артемий, с жадным напряжением вглядываясь в эту тень, никак не мог понять, чья она и что может там делать. Он хорошо видел эту комнату своей цепкой зрительной памятью: у окна стол, чтобы подойти к окну, стол надо отодвинуть, цветов на окне нет, подоконник узкий, поставить на него можно разве что стакан. Но вот тень в последний раз склонилась к окну, рука коснулась газеты — та чуть колыхнулась, и тень исчезла. И все-таки Дудник испытал облегчение при виде этой спокойной и деловитой тени: значит, там надеются и верят, что все обойдется. А верить они могут только ему, Дуднику.
Так он простоял еще минут десять — мутное световое пятно ни разу не шелохнулось, не посветлело, не потемнело. Закурив, Артемий зашагал прочь.
Глава 15
На западе догорала оранжевая заря, постепенно темнея и подергиваясь загустевшей кровью. Медленно, но неумолимо надвигалась ночь, накрывая землю черным одеялом. Ночь предстояла длинная, томительная, затем почти целый день, затем… Дальше Артемий не загадывал. У него уже случалось так: распишет в уме каждый свой шаг, каждое слово, а на поверку все выйдет не так, как расписывал.
Домой, в гостиницу, Артемий вернулся за полночь: от барака до гостиницы шел пешком. С отвычки гудели усталые ноги. Хотелось есть. Он спустился в буфет, работающий круглосуточно, чтобы шибко занятой служивый люд мог подкрепить свои силы в любое время суток, взял там несколько бутербродов с колбасой и сыром, три стакана чаю, пообещал заспанной буфетчице вернуть стаканы утром, отправился с подносом в свой номер. Там налил стакан водки, выпил залпом, съел бутерброды и выпил весь чай, разделся, сполоснулся кое-как над раковиной и, едва коснувшись головой подушки, уснул глубоким сном праведника.
До обеда четверг пролетел незаметно: совещание у начальства, чтение бумаг. После обеда минуты потянулись медленно, как коровы на выпасе, спотыкаясь на каждом делении ручных часов. В два Артемий проглотил обед в ведомственной столовке, в три сообщил своему помощнику, что идет на встречу со свидетелем, переоделся тут же, в своем кабинете, в гражданское, вышел из здания НКВД, пересек Круглую площадь и вскочил в проходивший мимо полупустой трамвай.
Он сидел на жестком сидении и смотрел на проплывающие мимо кварталы домов, сперва каменных, в несколько этажей, затем все ниже и все больше деревянных, пока не потекли мимо заборы, кусты сирени и жасмина и на повороте не открылся знакомый сквер. Он соскочил с трамвая, с бьющимся сердцем миновал первые кусты сирени и увидел Цветану, сидящую на той же самой скамейке, в том же самом выцветшем плаще и далеко не новых мальчишеских ботинках, оробел и с минуту стоял шагах в десяти, успокаиваясь и жадно вглядываясь в понурую фигуру девушки.
«Нет, ничего не получится, — думал он уныло, веря и не веря в свои сомнения. — Мне сорок один скоро, ей девятнадцать, и она почти на полголовы выше меня. Вот если она обернется… Нет, если вон та женщина с коляской свернет направо…»
Женщина с коляской свернула налево, и Артемий, глубоко вдохнув и выдохнув воздух, но совершенно бесшумно, вышел из своего укрытия и подошел к скамье.
— Здравствуйте, Цветана, — произнес он бодрым голосом, останавливаясь напротив девушки. — Давно ждете?
— Нет, я только что пришла, — ответила Цветана, испуганно глядя на него и поднимаясь со скамьи.
— Да вы сидите, сидите, — торопливо предупредил ее Артемий и сам опустился на некотором расстоянии от нее. И тут же потребовал: — Рассказывайте.
Цветана вздохнула и произнесла тихо:
— Мама ничего не хочет слышать. А брата я уговорила. — И посмотрела на Артемия с надеждой и опаской.
Опаску надо было рассеять, и Дудник принялся излагать Цветане план завтрашней встречи:
— Я сегодня же переговорю с вашим отцом, расскажу ему все, как есть, чтобы вам не пришлось тратить на это отпущенное на свидание время. Я думаю, что все будет хорошо. Сколько же можно, чтобы все было плохо и плохо! Так не должно быть! И потом вот что… Я думаю, что вам надо менять профессию. Вы же хотели, насколько мне известно, стать учительницей. Не так ли?
— Да.
— У вас семилетка и педагогическое училище, вы можете преподавать в младших классах. Как вы на это смотрите?
— А разве это возможно?
— Возможно. Это возможно потому, что я верю в невиновность вашего отца и его товарищей, я верю, что мне удастся доказать это своему начальству, а затем и в суде.
— Ах, как бы это было хорошо! — воскликнула Цветана и чуть подвинулась в его сторону, прижав к груди обе руки. — Мы бы так были вам благодарны!
— Дело не в благодарности, милая Цветана. Дело в справедливости.
— Я понимаю! Но ведь другой следователь, что до вас, он так не считал.
— Что поделаешь, — чуть потупился Артемий. — Люди везде разные и по-разному воспринимают свой долг.
— А вы завтра будете на свидании?