живцев, знакомых и даже родственников и утешались с ним торопливой «любовью» под скрип продавленных пружин.
Дождь, непрерывно поливавший землю с самого утра, к вечеру прекратился. Однако низкие серые облака плотно застилали осеннее небо, то ли истощившись над западными просторами, то ли берегущие себя для восточных. Дул сильный сырой ветер, раскачивая темные липы и березы, срывая с их ветвей еще зеленую листву, устилая ею мостовые, облепляя прохожих и окна дребезжащих трамваев.
В кинотеатре вторую неделю шел фильм «Суворов». Артемий посмотрел этот фильм у себя в управлении. Некоторые ворчали: вот, мол, царский генерал, который участвовал в подавлении восстания Пугачева, затем подавлял варшавское восстание, сегодня герой и эталон для подражания. Однако ворчали с оглядкой, а вскоре ворчуны куда-то исчезли. Одного такого, — Дудник знал точно, — понизили в звании и отправили в провинцию. Ему, можно сказать, повезло. Двумя годами раньше оказался бы на скамье подсудимых перед лицом «тройки» и загремел бы по первому или второму разряду.
Действительно, времена поменялись. Опять же — войной не только попахивает, но прямо-таки разит от западных границ. И все понимали, что в предстоящей драке Суворов будет на стороне Красной армии. Понимать-то понимали, да принимали далеко не все.
Цветана, как всегда, уже была на месте. Артемий заметил ее стоящей у афишной тумбы все в том же плаще и ботинках. Ветер трепал подол ее плаща, Цветана ежилась и придерживала рукой воротник под подбородком. У Артемия сжалось сердце. Он быстро подошел к девушке, взял ее за рукав, коротко бросил:
— Идемте!
Цветана безропотно последовала за ним в фойе кинотеатра. У касс длинная очередь. Дудник прошел к знакомой двери администратора, постучал. Никто не откликнулся. Он постучал сильнее. Дверь приоткрылась, знакомое одутловатое лицо глянуло в узкую щель, расплылось в подобострастной улыбке, узнав Дудника: администратор Леонид Лепшевский был человеком Дудника и «стучал» ему на весь республиканский кинопрокат, в котором интеллигентов практически не было.
— Два, — произнес Артемий тем же тоном, что и Цветане. Через минуту два билета в десятый ряд были в руках Дудника.
Молча, не спрашивая Цветану, хочет она того или нет, Артемий повел ее сперва в буфет, где взял ситро и пирожные, затем на предсеансовое представление артистов эстрады. За все время оба не произнесли ни слова.
Лишь после сеанса, провожая Цветану домой, Артемий наконец заговорил:
— Мне так много надо вам сказать, Цветана, а у меня такое ощущение, что я совершенно разучился говорить. Если бы вы не уезжали… Если бы вы остались в Минске, мне, быть может, надолго хватило бы сознания, что вы рядом и я могу с вами встретиться, если очень захочу. Потом… потом вы, как и положено, вышли бы замуж, а я… а меня перевели бы куда-нибудь… Но все идет так, как идет… — Артемий запнулся и остановился. Остановилась и Цветана. И он продолжил с отчаянной решительностью: — Я знаю одно, что еще ни одна женщина не вызывала во мне такое чувство… Я понимаю, — торопился он, боясь, что Цветана может каким-нибудь словом или жестом оборвать его путаную речь — и тогда все пойдет прахом. Но она молча смотрела в сторону, и в жидком полусвете уличного фонаря трудно было разобрать, какие чувства вызывают у нее произносимые слова. — Я слишком хорошо понимаю, — уточнил Артемий, — что обстоятельства, которые свели нас на это время, мало располагают для человеческих чувств, но что поделаешь…
Цветана дернулась то ли протестующе, то ли еще отчего, но Артемий, испугавшись ее движения, предостерегающе поднял обе руки, воскликнул:
— Молчите! Я знаю, что вы можете мне сказать! Вернее, догадываюсь: и обстоятельства, о которых я уже говорил, и мой возраст. И даже рост. По существу, я даже не имею права говорить с вами о таком… таком личном: это слишком смахивает на шантаж. Даже теперь, когда дело закончено вполне благоприятно и для вас, и для меня… Может быть, именно поэтому.
Он замолчал и стал нервно закуривать, прикрывая ладонями спичку, но ветер был слишком силен и спички гасли, едва вспыхнув. Очередная попытка — и вдруг ладони Цветаны легли на его ладони, прикрыв их от ветра, и Артемий, подняв голову, увидел глаза Цветаны, предательски поблескивающие в свете догорающей спички. Он тихонько высвободил свои ладони из ее, уткнулся в них лицом.
Артемий еще никогда не целовал женские руки — это случилось с ним впервые. Все было впервые, все было необычно, пугая своей непредсказуемостью.
— Я вам… — прошептал он в ее ладони, пахнущие яблоками, и задохнулся от чего-то, что было больше его тела и слишком просилось наружу. Затем приподнял лицо, вгляделся в ее мерцающие глаза. — Вы меня не презираете?
Цветана покачала головой из стороны в сторону и слегка коснулась пальцами его щеки.
— Я не знаю, как я к вам отношусь, — прошелестело вместе с порывом ветра. — Я много думала о вас… Если вы хотите, я стану вашей женой.
— Господи! Хочу ли я! Да я даже не смел об этом мечтать! — воскликнул Артемий, отметив между тем, что голос, каким Цветана произнесла эти удивительные слова, прозвучал как-то слишком буднично, как-то не так, как такие слова должны произноситься любящей женщиной.
«Ты слишком чекист, — укорил себя Артемий. — Ты привычно сомневаешься в искренности даже любимой женщины».
Глава 17
Для Цветаны все случившееся с ее отцом и всей ее семьей с самого начала связывалось с именем следователя Колыванько, длиннолицым, носатым, мокрогубым, с лисьими жадными глазами. По-другому и быть не могло, потому что все, хорошее или плохое, что происходило в стране и в ее жизни, носило имя того или иного человека. Ленин, Сталин, Дзержинский, Киров, Чкалов, Мичурин и многие другие — только хорошее; Троцкий, Бухарин, Ягода, Ежов, Тухачевский и прочие — только плохое. Теперь к этим отвратительным именам добавилось имя следователя: Колыванько.
Дважды ее вызывали на допрос к этому Колыванько. Тот долго крутил вокруг да около, а потом подвел к тому, что судьба ее отца, матери и брата целиком и полностью зависит от нее, Цветаны, от ее сговорчивости и покладистости. Она не поняла, о чем речь, да и вообще была настолько оглушена всем случившимся, что мало что понимала во всем происходящем: как, с ее-то героем-отцом, с его семьей, в советской стране — и такое? Даже обыкновенные слова потеряли для нее всякий смысл, точно говорили с ней на чужом языке, чужие, не советские, люди.
Но перед вторым вызовом к следователю коридорная надзирательница, толстая, грудастая баба по прозвищу Корова, провожая Цветану из камеры, где сидело двенадцать женщин, к уже знакомому кабинету, объяснила ей просто и доходчиво:
— Ты, девка, не ерепенься и не строй из себя недотрогу. Видали тут всяких. Раз товарищ следователь говорит, что все в твоих руках, значит так оно и есть. Скажи, что согласная, проведешь с ним несколько ночек, доставишь человеку удовольствие, глядишь, он и снимет со всех вас часть вашей вины. А то ведь он и без твоего согласия тебя в постельку уложит — и не пикнешь, а навару от этого для тебя никакого не будет.
— Мы ни в чем не виноваты, — тихо произнесла Цветана, все еще до конца не осознавая, что ей предложили.
— Ну, виноваты или нет, это к делу не относится, — уже грубо обрезала надзирательница. — Раз попали сюда, значит виноваты. Здесь невиноватых не держат.
Окончательно, да и то не сразу, свое положение Цветана осознала, лишь сев на табурет напротив стола, над которым возвышался Колыванько.
— Ну что, надумала? — спросил он, бесцеремонно разглядывая Цветану своими лисьими глазами. — А то у меня тут есть данные, что ты собиралась взорвать склад боеприпасов на аэродроме полка, которым командовал твой отец.
— Это неправда! — воскликнула Цветана в отчаянии.
— Есть такие данные, девка, а правда это или нет, зависит от меня… И от тебя тоже. Тебе разъяснили, что это значит?
— Разъяснили, — упавшим голосом произнесла Цветана, все еще не веря в реальность происходящего.
— Вот и ладненько, ягодка моя. Сегодня в баньку тебя сводят. А там посмотрим.
В баньку, обыкновенный душ, ее сводили вне графика и всякой очереди. Цветана мылась едва теплой водой, мылилась вонючим хозяйским мылом и с омерзением дотрагивалась до своего тела, точно его уже испачкали несмываемой пакостью.
Но дальше душа, однако, дело не пошло. День проходил за днем, и ничего не происходило: следователь ее не вызывал, коридорные не трогали. Цветана изводила себя затянувшимся ожиданием, вздрагивала от каждого стука, грохота дверей, лязга запоров, топота и лающих команд надзирателей, по ночам ей снились кошмары, отчаяние сменялось равнодушием. И никаких вестей ни от отца, ни от матери, ни от брата. Уж скорей бы. Может, и в самом деле ее жертва поможет дорогим ей людям? Да и что такого — переспать с мужчиной несколько ночей? Все женщины проходят через это. И ей когда-то предстоит пройти через это, хотя в девичьих, смутных и стыдливых мечтах своих, она видела не просто мужчину, а одного единственного, отличного от всех, — и это должно стать счастьем. А иначе зачем?
Сокамерницы рассказывали о всяких принуждениях к сожительству со следователями и даже с охраной, у которых особым спросом пользуются девственницы, о групповых насилиях — до обморока, о всяких извращениях. А если кто забеременеет, так тюремный врач может сделать аборт. Но лучше не делать: кормящая мать имеет некоторые привилегии даже в тюрьме.
Цветана примеряла на себя эти рассказы и цепенела от ужаса. Она уже была согласна на следователя Колыванько, лишь бы ни что-то другое, более омерзительное. А вдруг и вправду Колыванько — это путь к свободе?
И тут прошел слух среди заключенных, что Колыванько самого арестовали, но за что про что, не знал никто, а Цветана решила, что это из-за нее: узнал какой-то большой начальник про домогательства следователя и арестовал его. Так ему и надо, этому отвратительному Колыванько.
Миновал почти месяц — и вместо Колыванько появился Дудник. О нем много говорили те, кто вызывался на допросы: и вежливый, и внимательный, и не кричит, но самое удивительное, что Дудник изначально ставит как бы под сомнение обвинения, которые предъявляли иным из подследственных. Он будто бы не верит, что люди на самом деле совершали преступления, за которые угодили за решетку.