Он слабо разбирался в теории (ни то что его товарищ по академии художеств Марк Либерман), на лекциях дремал, рассуждения умных голов о разных реализмах помнил смутно, учась в академии, экзамены по теории едва вытягивал на четверку и тут же забывал все, что успевал вызубрить в течение ночных бдений. Зато хорошо помнил резко отрицательное отношение к новоизобретенному направлению старого художника Ивана Поликарповича Новикова, который считал, что соцреализм выдумали те, для которых подлинно русское, национальное искусство, как кость в горле у серого волка. Именно эти его рассуждения толпились сейчас в голове Возницына, не давая места ничему другому.
И он, как в омут головой, кинулся в эти рассуждения, ничего не соображая и даже не слыша звуков собственного голоса:
— Социалистический реализм, товарищ Сталин, это, на мой взгляд, продолжение русского реализма художников передвижников, особенно Репина и Сурикова, только в новых исторических условиях.
Сказал и замер, даже дышать перестал от внутреннего напряжения.
Взорвался Хрущев:
— Позвольте! Позвольте! А как же пролетарский интернационализм? Как же руководство искусством со стороны коммунистической партии? Ведь кто руководил вашими передвижниками? Партия? Ее не было. Народ? Он спал. Интеллигенция? Она показала себя в революции и после исключительно злостным саботажем и заговорами против советской власти! Где же это так называемое продолжение? Нет и не было никакого продолжения, а есть новое искусство, построенное на развалинах старого. Так на это дело смотрит рабочий класс и его авангард — коммунистическая партия. — И замолчал, весь красный то ли от возмущения, то ли от собственной смелости.
— Вот видите, товарищ Возницын, как могут искажать взгляды партии и пролетариата некоторые наши руководящие товарищи. Простим товарища Хрущева за его примитивизм: он хороший руководитель, но в теории явно хромает. Без продолжения традиций, без преемственности опыта мы бы не имели сегодня ни нашей литературы, ни нашего искусства вообще. Как без древнегреческого искусства не возникла бы так называемая эпоха Возрождения. Эта эпоха опрокинула церковное мракобесие, перестроила сознание европейцев на новый лад. Более того, она, эта эпоха, способствовала реформации в России и появлению Петра Первого. Товарищ Возницын прав со своей точки зрения, хотя он и не теоретик. Ему и не нужно быть теоретиком. Для этого вокруг искусства и так много всякого народа толчется. И большинство — без всякого толку. А часто — со злым умыслом. Мы этот народ малость почистили, навели относительный порядок в доме социалистического искусства, но до настоящего порядка еще далеко.
Возницын вздохнул с облегчением, незаметно выпустив из груди застоявшийся там воздух.
Хрущев вытирал испарину на лице большим клетчатым платком. Молчал.
А Сталин вдруг спросил совсем о другом. И тоже весьма неожиданно:
— Кстати, товарищ Возницын. Вот вы служили в Красной армии… Какое главное впечатление почерпнули о ней для себя лично?
— Я тогда был молод, товарищ Сталин, — уже смелее отвечал Возницын, — Все для меня было в новинку. Я настолько был поглощен обучением кавалерийскому делу, это отнимало столько времени и сил, что ни на какие другие впечатления, кроме усталости, сил не хватало. Уже потом, после демобилизации, я понял, что прошел хорошую школу как в физическом, так и в духовном смысле.
— Вы имеете в виду идейный смысл? — вдруг насторожился Хрущев.
— Идейный тоже, но… Я ведь из деревни попал в армию, как говорится, от сохи. В деревне тоже немало хорошего, но деревня — все-таки не армия. А в армии — коллективизм, товарищество, взаимовыручка. В деревне тогда, до коллективизации, ничего этого не было. То есть было, — поправился он под изучающим взглядом Сталина, — но с другими целями. Ну и… кавалерия. На лошади верхом ездить приходилось редко. И то охлюпкой. Иногда поскачешь, отец тут же даст взбучку: это тебе не конь, это лошадь, нечего ее гонять, на ней пахать надо…
— Значит, трудно давалась наука? — переспросил Сталин.
— По сравнению с ребятами с Дона или с Кубани очень трудно. Я за три года так и не научился держаться в седле, как они. Для меня слезть с седла — отдых, для них — наоборот.
— Духовное — это все-таки от поповства, — остался недоволен ответом Хрущев. — А идейность — это от нашей ленинско-сталинской партии. Вы член партии?
— Да, конечно. В армии вступил…
— Вот видите, — наставительно произнес Хрущев и посмотрел на Сталина с некоторой опаской.
— Вы, товарищ Возницын, не обращайте внимание на товарища Хрущева, — засмеялся Сталин. — Он помешан на идейности и порой забывает о духовности, без которой не бывает настоящего человека. — Отпил минеральной воды из высокого стакана, продолжил: — Духовность — это от духа, а дух — это способность человека противостоять трудностям и опасностям. Недаром говорят: не падать духом, то есть не пасовать перед трудностями. Духовно сильный человек всегда возьмет верх над человеком сильным только физически. Но идейность должна быть главным элементом духовности, укреплять и поддерживать ее. Как вы полагаете, товарищ Возницын, наша Красная армия обладает высоким духом?
— Полагаю, что да, обладает, товарищ Сталин. Во всяком случае, о том времени, когда я служил, могу это утверждать с абсолютной убежденностью. — И добавил… из боязни, что его могут заподозрить в лакировке действительности: — Хотя и встречались в красноармейской среде отдельные личности с отсталыми взглядами.
— Нет оснований думать, что она стала за эти годы хуже в этом смысле, — вставил свое Берия. — Что касается отдельных личностей, то партия и комсомол ведут с ними разъяснительную работу в духе марксизма-ленинизма.
— Я и не говорю, что армия стала хуже, — вспыхнул Возницын, будто его уличили во лжи. — Просто я с тех пор не имел к армии никакого касательства.
— Я тоже думаю, что с тех пор наша армия вряд ли изменилась к худшему, — согласился с Берией Сталин. — Но товарищ Возницын прав: говорить надо лишь о том, что знаешь в совершенстве. В том числе и о недостатках. — И, улыбнувшись: — Не расстраивайтесь, товарищ Возницын. Это товарищ Сталин виноват, что задал вам вопрос не по вашей специальности.
И тут Александр, подбодренный улыбкой Сталина, набрался смелости и спросил:
— Можно вопрос, товарищ Сталин?
— Пожалуйста, товарищ Возницын.
— Будет война с немцами и когда?
— Думаю, что будет, — нахмурился Сталин. — Но вот когда? Об этом не знает даже господь бог. Тем более товарищ Сталин. Но партия, наше правительство все делают, чтобы она не застала нас врасплох, чтобы Красная армия к тому времени была вооружена современным оружием и современными знаниями военного дела. Все это требует огромных усилий. Я бы сказал — жертвенности со стороны народа. Но иного выхода у нас нет. — Помолчал немного и заключил: — Во всяком случае, в нашей победе сомнений быть не может.
Глава 22
С того ужина вчетвером прошло два с лишним месяца, но Возницын хорошо помнил лица, интонации и позы людей, присутствовавших за столом. Он часто вспоминал этот разговор, помнил свою неловкость и желание, чтобы ужин поскорее закончился, потому что все время ощущал какую-то скрытую угрозу, непонятно откуда исходившую, и ему казалось, что и тот же Хрущев ощущал эту угрозу, но пытался отвести ее от себя своими выпадами против Возницына. И Берия, но по-своему. Только Сталин, казалось, вел себя непосредственно, остальные словно скованы были какой-то тайной и боялись, что Возницын, чужой, посторонний человек, проникнет в эту их тайну и увидит, что они совсем не те, за кого себя выдают. И уже в гостинице Возницын сделал несколько набросков этого ужина, выделив на них Хрущева и Берия, почти не принимавшего участия в разговоре.
После ужина Сталин тепло простился с Александром, даже проводил его до двери столовой.
— Я желаю вам, товарищ Возницын, здоровья и творческих успехов, — говорил он, пожимая руку художника. — И не надо бояться, что ваша картина не понравится товарищу Сталину. Я уверен — у вас получится.
У вешалки Александра встретил все тот же Савнадзе, еще более предупредительный и внимательный, отвез в гостиницу, затем посадил на поезд, в отдельное купе, даже извинился за свое бесцеремонное вторжение в номер, что ему Александр великодушно и простил, а уходя, принял из рук молчаливого серого плаща большую корзину, накрытую расписным полотенцем, поставил ее на столик со словами: «Это вам велели передать в качестве гостинца для ваших детей», — расшаркался и удалился.
В корзине оказались свежие фрукты, коробка дорогих шоколадных конфет, две бутылки вина, еще всякие конфеты в пакетах, а еще деликатесы вроде красной и черной икры в маленьких баночках… — и Александр даже прослезился от этого неожиданного подарка, пораженный ни столько его содержанием, сколько самой сутью: Сталин — и вдруг такое.
Все это, противоречивое, сумбурное, потрясшее Александра до глубины души, как и сама малоподвижная, но наполненная скрытой энергией фигура Сталина, не давало ему покоя до тех пор, пока он не принялся за портрет по-настоящему. Потом все понемногу улеглось, и лишь воспоминания тревожили и часто не давали уснуть по ночам. Да иногда становилось страшно: вдруг портрет действительно не понравится? Вдруг Он посчитает свой портрет издевкой над собой? Мало ли в каком настроении Он может принять его работу. И что тогда? Тогда может статься…
И Александр по какому-то необъяснимому соответствию своего настроения с недавними событиями вспомнил последнюю свою встречу с Марком Либерманом весной тридцать восьмого.
Встреча случилась на набережной Лейтенанта Шмидта неподалеку от Академии художеств. Под ногами хлюпал мокрый снег, текли ручьи, капало с крыш, галдели вороны и галки, в ветвях деревьев самозабвенно чирикали и возились воробьи. Возницын первым увидел Марка, торопливо шагавшего по тротуару. На нем было потертое пальтецо, помятая шляпа, и весь он, согнувшийся, мало походил на того самоуверенного и даже щеголеват