Жернова. 1918–1953. Держава — страница 90 из 106

— Ты знаешь, — повторил он, — я до сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что учеба позади… Нет, даже не так, — поправился он. — Дело не в окончании учебы, а в том, какая огромная работа предстоит мне и моим товарищам впереди — создать армию, которая была бы самой сильной армией в мире. Это сродни чему-то такому, что я даже и не знаю, как это назвать. Нет, все вроде бы просто, как выеденное яйцо, а как подумаешь, так начинает брать оторопь. И это не только у меня одного. Но самое интересное, что такие мысли мне до сих пор не приходили в голову, а пришли только после выступления Сталина. Поразительно, как один человек может резко изменить настроение и мироощущение сразу многих и многих людей, не мальчиков уже, между прочим. Прямо-таки гипноз какой-то.

— Что ж, не исключено, что и гипноз, — согласилась Верочка. — Только это не обычный гипноз, когда человек не знает, что он делает и зачем, а такой, когда он сам находится в состоянии возбуждения от предстоящего ему в ближайшем будущем, и это возбуждение усиливается благодаря четко очерченным целям… Я не права?

— Не знаю, возможно, и права. Не в этом дело. А дело в том, что за этого человека я готов отдать свою жизнь. Конечно, за ним стоит идея и все прочее, но что бы там ни стояло, а олицетворяет эту идею он.

— Я тебя понимаю, милый. Однако должна заметить, что это очень похоже на религиозный экстаз. Ты не находишь?

— При чем тут религия? — возмутился Матов. — Этот человек открыл мне глаза на мое призвание. На мое и тысяч других, таких же, как я. До сегодняшнего дня мы смотрели на свое дело глазами полковой лошади, запряженной в повозку и добросовестно тянущей свою лямку. Что видит лошадь? Изрытую дорогу, колдобины и ямы, иногда придорожные кусты. Он открыл нам горизонты — и ты из лошади превращаешься в творца. В этом все дело.

— Я не говорю, что именно религия, — спокойно возразила Верочка. — Но психологически очень похоже.

Матов пожал плечами: с Верочкой трудно спорить, она все пытается поставить на научную почву, а Матову научности совсем не хочется: от нее веет сухостью и бездушным рационализмом, хотя сама Верочка не отличается ни сухостью, ни рационализмом, зато когда начинает рассуждать… о, тогда ей палец в рот не клади.

Верочка сбросила халат, повесила его на спинку стула, выключила свет, подошла к кровати и, откинув на ощупь одеяло, тихо улеглась рядом с мужем.

— А мое присутствие тебя уже не вдохновляет? — прошептала она, обнимая Матова.

— Глупенькая моя…

Глава 11

Николай Матов проснулся рано и сразу же каждой клеточкой своего тела почувствовал готовность вскочить и куда-то нестись, неважно куда, лишь бы двигаться и что-то делать. Однако он даже не пошевелился, боясь разбудить Верочку, спящую рядом, приткнувшись лицом к его плечу. Не открывая глаз, прислушался, но ничего не мог расслышать, кроме приглушенных — то ближних, то дальних — кликов летящих на север птиц да тихого посапывания жены.

Он осторожно выскользнул из-под одеяла, натянул спортивный костюм и, стараясь не шуметь, вышел на крыльцо и задохнулся от картины, открывшейся ему, картины полузабытой, но такой родной и привычной, что на миг показалось: он никуда отсюда не уезжал, он все еще мальчишка, которому предстоит то, что уже осталось позади.

Над Двинской губой, касаясь неподвижной воды, висело, слегка расплющенное, большое красное солнце, и яркая, дымящаяся паром дорожка пролегла по сонной глади от самого горизонта до полого поднимающегося из моря берега, усеянного валунами, загроможденного темными избами из толстых сосновых бревен, похожими на большие замшелые валуны. От валунов, изб, хозяйственных построек и заборов тянутся длинные сизые тени, а сами избы, точно облитые густым суриком, подслеповато щурятся на огненный шар окнами, прикрытыми глухими ставнями.

И солнце, и все небо во весь окоем пронизывают бесконечные нити птичьих стай, так что кажется, будто все птицы, какие только есть на белом свете, поднялись на крыло и двинулись в путь, в неведомые земли, где и неба больше, и солнца, и моря, и земли.

— Кры-кры-кур-ррры! Гак-га-га-гак! Сви-сви-свирррью! Тру-уу-иии-тру! Тру-иии! — падали с неба требовательные звуки, иногда сливаясь друг с другом и превращаясь в ни с чем несравнимый звенящий стон, напоминающий в одно и то же время и рокот моря в непогоду, и гул сосен, и клокотанье талой воды.

Извечное движение жизни, могучее и неудержимое, заставляющее поселковых петухов орать истерическими голосами и тревожно перекликаться не умеющих летать домашних гусей.

Изба Матовых, крытая тесом, стоит почти на самом берегу, фасадом в три окна и просторным крыльцом на восток, в сторону залива — Двинской губы; как, впрочем, и все остальные полторы сотни поселковых изб, вытянутых в одну длинную улицу. К самой избе, составляя с ней единое целое и окружая ее с двух сторон, примыкает коровник, овчарня, птичник, дровяной сарай, сеновал и прочие хозяйственные постройки. За ними огород. Усадьба вместе с огородом окружена высоким и плотным забором из сосновых досок, но не от воров и даже не от скотины, а от холодных северных ветров, налетающих порой даже посреди лета и губящих всякую овощ, выращиваемую внутри. При таких ветрах одно спасение — костры. А еще плотный пихтач, подпирающий забор с северной стороны, собирающий за день тепло и отдающий его земле. Ну и навоз, которым обильно сдобрена скудная северная почва.

Сразу же за поселком поднимается мачтовый сосновый лес. Редкие березы своими стволами, понизу черными от вездесущего лишайника, пронизывают бронзу сосновых верхушек белой вязью своих ветвей. Низкорослые ивы и осины, обглоданные лосями, обрамляют опушку леса. Темный ельник и пихтач таятся в его глубине.

Севернее поселка лежит небольшое озеро, окруженное клюквенными болотами, — царство всякой перелетной птицы. К болотам примыкают поселковые выпасы и покосы. Здесь не сеют хлеба, здесь ловят рыбу и морского зверя, охотятся на птицу, лося, оленя, волка и медведя. Иногда сюда с севера забегает песец, с юга — лисица; заяц-беляк и куропатки покрывают снег причудливой вязью следов.

Николай потрогал пальцами серые, потрескавшиеся от времени сосновые опоры крыльца, вздохнул: родимый дом, когда-то казавшийся ему огромным, теперь предстал перед его изменившимся взором совсем небольшим, постаревшим и даже обветшавшим. Сколько ему? Пожалуй, далеко за сотню годков. Да и почти всем избам в поселке столько же: в одно время ставились переселенцами с юга, в одно время меняли ветшавшее на новое.

Впрочем, юг этот — понятие весьма широкое: для одних это Новгородчина и Псковщина, для других Поднепровье, — именно оттуда пришло когда-то большинство переселенцев на побережье Двинской губы, обжили эти края и стали гордо называть себя поморами. Отсюда родина предков кажется далекой, чуть ли ни на краю Ойкумены.

Матов спустился к морю, спугнув разномастных куличков, покрывавших своими шевелящимися телами мелководье и осушку, снующих среди камней и водорослей, обнаженных отливом. Знакомый шум крыльев, тревожные клики птиц, душноватый запах гниющих моллюсков и рыбы заставили сердце Николая биться сильнее: наконец-то он дома, и все здесь как встарь, разве что появились новые избы отделившихся от родителей сыновей. Да сам он вырос и возмужал, узнал другую жизнь и другой мир, но мир его детства остается для него самым дорогим и желанным.

Сделав зарядку, Матов разделся донага и окунулся в студеную воду ручья, там, где в половодье вырыл он неглубокую — метра в два, продолговатую яму. Шарахнулись во все стороны стаи пестрядки — семужного малька, хорошо различимые на светлом песчаном дне. Поплескавшись и поухав от удовольствия, Матов вытерся мохнатым полотенцем, оделся и вернулся в избу, над которой уже поднимался из трубы просвеченный солнцем красноватый дымок.

Отец Николая, Анатолий Касьянович, все такой же кряжистый, с задубевшей кожей лица и точно промытыми холодными водами моря светлыми, как у сына, глазами, возился в сарае, укладывая в двуручную корзину починенную сеть. Брякали грузила, сухо и невесомо стучали пробковые поплавки. За стеной вздыхала корова и шваркали о стенки подойника молочные струи, нетерпеливо стучал копытом старый мерин, которого Николай молодым и не помнил.

— Серко-то все такой же, — сказал он, трепля мерина за холку.

— Это не Серко, сынок, — откликнулся отец. — Это Буран. Серко околел уж лет пять, поди, как. Бежит время-то, бежит.

— А так похож…

— Так у нас, почитай, все одной масти, все друг на дружку походят. Аль позабыл?

— Выходит, что позабыл, — смутился Николай. Спросил: — Ты никак, батя, на рыбалку собрался?

— Собрался, сынок, собрался. А как же. Надо тони проверить. Нашей бригаде нонче план увеличили вдвое. Моторный баркас дали, сети новые, но мы пока их бережем на осень. Вот как пойдет межень, так сети-то и сгодятся. А пока на залёдку и старые сойдут… — И, разогнувшись с кряхтением, спросил: — А ты не хошь сходить с нами-то?

— А можно?

— А чего ж нельзя? Очень даже можно. — И пояснил: — Свирин Акинфий у нас поясницей мается, так ты замест его. В бригадах-то одни старики робят. Молодых-то нонче в армию побрали. Почти никого не осталось. Как, скажи, косой прошли. Кого раньше не брали, так тех нонче подскребли. Подчистую. Народ болтат: война с германцем затеватся. Али нет? Ты там возле начальства крутисся, должон знать, что и как начальство думат.

— Никто толком не знает, батя, когда начнется, — ответил Николай и улыбнулся местной привычке укорачивать некоторые слова за счет конечных гласных. Когда-то в училище над ним беззлобно потешались за эту особенность поморской речи, теперь ему и самому кажется такая речь несколько чудноватой, но все еще милой его сердцу. — Однако готовиться к войне надо, — заключил Николай, подавив улыбку.

— Вестимо, надоть. Сталин-то, поди, знат, когда и что, — рассудил старик. — Ему-то все, кому положено, докладат, чего германец замышлят. Без этого нельзя. Скажет, небось, когда приспичит. А пока держит в секрете, чтоб Гитлер ихний не прознал. Политика — это тебе не бычков ловить. Так-то. — И, помолчав: — Иди-тко сбирайсь. Там, в чулане, братнина сбруя. Должно, налезет на тебя… — Пояснил: — Нонче народ препожалат, угостить надо свежатинкой-то…