Жернова. 1918–1953. Держава — страница 98 из 106

Натоптанная тропа углубилась в сосновую чащу. Под ногами пружинит толстый слой из хвои; черничники и брусничники выставляют на показ созревающую ягоду. Их сменяют заросли толокнянки и костяники. Лохматые кусты можжевельника издали кажутся то медведем, то волком, то еще каким-нибудь неведомым зверем. Крепким запахом сосновой смолы напитан воздух, порывы верхового ветра стекают вниз ропотом хвои. Между деревьями курится туман, шарят по земле таинственные тени; то с одной стороны, то с другой вдруг хрустнет ветка, смачно стукнет о корень сорвавшаяся шишка. Король мечется между деревьями, то исчезая в тумане, то выныривая из него, как из воды, глянет на хозяина умными глазами, точно спрашивая: «А теперь куда?» и снова пропадет, растает, растворится — белый в белом.

В который уж раз Николай не может удержаться от возгласа: «Боже, как хорошо!» И тут же укоряет себя, что в последнее время что-то слишком часто он стал поминать бога: видать, заразился от родителей и рыбаков. Те чуть что, так: «Спаси и сохрани, Господи!», и не так, как Николай, — к слову, а с полной уверенностью, что наверху их слышат и решают, внять их молитвам, или нет. Отсталые люди — что с них возьмешь? А ему, коммунисту и красному командиру, не престало следовать их примеру. Но слова сами срываются с языка так же привычно, как они срывались в детстве, хотя и наполняются теперь совсем другим смыслом… вернее сказать, бессмыслицей. В армии, в академии эти слова не срывались.

Николай уверенно отмеривает метр за метром широким шагом по знакомой с детства тропинке. Он знает, куда идет, знает, где сейчас можно взять косачей, и знает, что возьмет их, но не более трех-четырех штук, хотя, при желании, можно и десяток, и два. Но зачем? Поморы никогда не берут лишнего у природы, а только самое необходимое.

Солнце поднялось выше, туман стал редеть и тянуться к вершинам деревьев, лес пронизывают косые столбы дымящегося света. Тропа пошла вниз мимо огромных гранитных валунов. Лес загустел, сосну сменили ели, затем лес вдруг расступился перед прошлогодней гарью, с черными и уродливо обнаженными стволами, с черной землей и черными завалами, но уже везде с пробивающейся травой и кустами земляники.

Николай нагнулся, сорвал несколько ягод, отмахнул от лица комаров и мошку, приподнял сетку, ссыпал ягоды в рот, раздавил языком — чудо! Надо будет набрать Андрюшке на обратном пути…

Едва миновал гарь, открылось небольшое, с полкилометра в длину, овальное озеро, окруженное с трех сторон, точно стражей, темным островерхим пихтачом. Отсюда еще пару верст — и он на месте.

Николай идет, а мысли все об одном и том же: армия, семья и опять армия.

Армия мыслится широко, она еще не конкретизировалась в отдельные личности, взводы, роты, батальоны. А ему уже не терпится, ему недостает именно конкретности. Пожалуй, он не станет дожидаться окончания отпуска. В конце концов, неделя ничего не решает. Сходит до конца месяца с отцом еще раз пять в море, потом с Верочкой и сыном на лодке половят камбалу недалеко от берега на удочку — давно уже просятся: возьми да возьми, — а тридцатого как раз будет рейсовый пароход до Архангельска. И в Москву. Родители, конечно, обидятся, что уезжает до срока, но должны понять, что и в Москве надо закончить кое-какие дела, и до Минска добраться, и назначение получить, и на месте оглядеться и подыскать квартиру для семьи, чтобы к осени перетащить туда Верочку с сыном.

С шумом взлетели из зарослей вереска рябчики, замелькали пестрым опереньем в бликах солнечного света, растворились в густой хвое разлапистых елей.

Король оглянулся на хозяина и неуверенно помахал хвостом: мол, что же ты? — пора стрелять.

Николай потрепал пса за ушами: молодец, умница, но… вперед, вперед!

Солнце уже поднялось над вершинами деревьев, когда ельник стал редеть и перемежаться березами и осинами. Потом сразу же хлынул свет — и перед Николаем открылась старая гарь, густо поросшая молодым осинником и березняком — не выше человеческого роста. Король ворвался в эти заросли молча, но с шумом, преследуя разбегающихся косачей, еще не способных летать. Вот парочка, отчаянно маша куцыми крыльями, взобралась на замшелую пирамиду из «бараньих лбов», вытягивая головы с петушиными гребнями и бородами, зачуфыкала, защелкала клювами, не замечая почти вплотную подошедшего к ним человека.

Гулкий выстрел раскатился по лесу многоголосым эхом. И тут же невдалеке поднялась рогатая голова сохатого, затем и все его могучее темно-бурое тело вознеслось на сильных ногах, рельефно прорисовавшись на светло-зеленом фоне подлеска. Лось мотнул головой, фыркнул по-лошадиному и в несколько прыжков скрылся из глаз в густом ельнике. И долго еще слышался треск сучьев и звонкий голос Короля, пошедшего вдогон за сохатым.

Николай еще с опушки леса, едва открылась знакомая картина родного поселка, почувствовал, что там что-то случилось. Он даже остановился, не понимая, что же такое изменилось во внешнем облике его, но ощущение было такое, словно над поселком пронесся ураган и убил все живое. Лишь далеко в жуткой тишине слышалось радио. И не поймешь, отчего тишина казалась жуткой. Может, оттого, что радио бубнит с какой-то странной настойчивостью, хотя слов разобрать невозможно, но интонация, интонация — такая интонация у дьячка, читающего заупокойную — надрывная и в то же время торжественная.

— Коля! — кинулась к нему Верочка со ступеней крыльца, обхватила шею руками, прижалась, вздрагивая всем телом, прошептала: — Коля, война! — Подняла голову, заглянула ему в глаза с надеждой и отчаянием: — Война, Коленька, милый! Война! С утра передают: фашисты напали, бомбят Киев, Минск, другие города.

«Вот оно что, — пронеслось в голове Николая и повторилось еще раз, назойливо и бессмысленно: — Значит, вот оно что». И тут же он отстранил Верочку от себя и произнес решительно и строго:

— Собирайся: едем. Андрюшку оставим здесь…

— Нет! — вскрикнула Верочка. И еще раз: — Нет! Нет!

— Да, — сказал он мягче. — Ты пойми: я уеду в часть, тебя, как врача, могут мобилизовать. Твоих родителей — тоже и на том же основании. Но если даже их и не мобилизуют, у них просто не будет времени на Андрюшку. Тогда что? Нянька? Нет, лучше здесь.

— Гос-споди, я не могу, — простонала Верочка.

— Надо, моя хорошая, ласковая, родная. Это ненадолго. Самое большее — до следующего лета. Ему здесь будет хорошо. Даже лучше, чем в Москве. Уже хотя бы потому, что он среди детей, следовательно, будет быстрее развиваться…

— О, я все понимаю, но и ты должен понять…

— Это жестокая необходимость, дорогая. Давай собираться.

На крыльцо вышла Агафья Федотовна, велела:

— Ступайте в избу. Ступайте. — Спросила, с суровой надеждой глядя на сына: — Чай ехать надоть?

— Надо, мама, — произнес Николай и, обнимая Верочку, поднялся на крыльцо.

— То-то и оно, — наставительно проворчала Агафья Федотовна. — А внука-то оставьте, неча его мотать в такую коловерть. — И тут же сообщила, предупреждая вопросы сына: — Иван пошел к председателю: может, автомобиль раздобудет. А нет, так на мотоцикле отвезет вас в Архангельск-то, или на буксире пойдете: дело-то военное. — И только после этого вздохнула и глянула на сына просительными глазами, как бы говоря: «Уж ты поберегись, сынок. Уж ты им не дайся».

Через полчаса пришел Иван. Сообщил:

— Полуторка завтра пойдет в Молотовск за запчастями и горючкой. Если хотите, поедите на ней. Я договорился. Но лучше на буксире: наши дороги — сам знашь, какие. А буксир завтра утром. Я говорил с капитаном — возьмет. К вечеру будете в Архангельске.

Николай вместе с Верочкой прошли в свою комнату, стали укладывать вещи. Только самое необходимое. В кроватке, задернутый пологом, спал Андрюшка. Губы у Верочки вздрагивали, Николай видел, что она крепится, старался удержать ее от срыва, который казался ему неминуемым. Но Верочка держала себя в руках, лишь кусала губы и пыталась загрузиться какой-нибудь работой, однако у нее все валилось из рук, и она время от времени замирала с широко открытыми глазами, глядя в пространство и ничего не видя. Николай молча брал из ее рук вещи, либо укладывал в чемодан, либо откладывал в сторону. Сам он воспринял известие о начале войны, как вполне ожидаемую неизбежность. Разве что в сердце кольнуло укором: там, на западе, его товарищи уже дерутся с фашистами, а он здесь, и пока доберется…

Наконец собрались. Верочка ушла на кухню помогать свекрови накрывать на стол.

Через час пришел отец и брат Сергей. Стали подтягиваться родственники, друзья детства.

По радио повторяли речь Молотова, которую Матов еще не слышал. После речи — последнюю сводку с театра военных действий: по всей линии западной границы идут ожесточенные бои советских пограничников и передовых подразделений Красной армии с вторгшимися германскими войсками. Противник несет большие потери. Наши войска контратакуют. В стране объявлена всеобщая мобилизация.

Глава 18

Василий Мануйлов свой очередной трудовой отпуск проводил в санатории для туберкулезников в Эстонии, на восточном берегу Рижского залива. В двухместной палате жил с электросварщиком из Череповца, Филиппом Вологжиным, угрюмоватым мужиком лет пятидесяти, высушенным то ли чахоткой, то ли жаром своей огненной профессии до скелета — кожа да кости. Оба приехали в санаторий десятого июня, у обоих бесплатные профсоюзные путевки на двадцать четыре дня.

Поначалу Василий сторонился своего товарища по несчастью: все казалось, что у того болезнь как бы худшего свойства, и перекинься она на Василия, он, вместо того чтобы поправиться, почти сразу же превратится в такой же ходячий скелет.

— В приятели я тебе не навязываюсь, — сказал на другой же день Вологжин, заметив, как Василий отодвигает свой стакан подальше от его стакана. — Но для твоего спокойствия скажу: моя чахотка ничуть не страшнее твоей. А худой я такой потому, что один доктор, чтоб у него хвост на лбу вырос, посоветовал мне голодать: голодовкой, мол, скорее всего чахотку излечишь, чем лекарствами и всякими диетами. Вот я и доголодался до того, что меня ветром качать стало. А потом, что ни ем, не идет мне впрок, хоть тресни: худею и худею. Знать, от голодовки этой в кишках переворот случился. — Погрозил: — Вернусь домой, встречу этого доктора в темном углу, набью морду. Чтоб, значит, не советовал непотребное.