Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 101 из 103

Глава 23

Василий проснулся, как ему показалось, от слишком громкого чириканья воробьев. Птахи что-то не поделили между собой на жестяном подоконнике раскрытого настежь окна, затянутого марлей от мух и комаров. Скосив глаза и чуть повернув голову набок, он неотрывно смотрел, как на марлевой занавеске подпрыгивают и вспархивают тени неугомонных птах, как трепещет листва на ветке, протянутой к самому окну, и полощутся солнечные блики.

Помимо гомона воробьев и жестяного царапанья их коготков, Василий вскоре различил крики ворон и галок, далекое дребезжание трамвая, знакомую, но еле слышную музыку из уличного репродуктора, голоса людей. Он медленно обвел глазами белый с лепниной потолок, задержался взглядом на матовом шаре электрической лампочки. Дальше шла белая же стена, а с середины — голубая с синей каемкой. Приткнувшись к ней, стояли железные койки, на них одеяла с пододеяльниками, чьи-то ноги и головы. Возле каждой койки белые тумбочки, на одной из них букетик уже поникших ромашек в полулитровой банке, между прутьями торчат голые ступни с огромными кривыми пальцами, еще дальше — зеркало, умывальник, белая филенчатая дверь… — все это Василий когда-то уже видел, но когда, вспомнить не мог.

Дверь отворилась, вошла молодая женщина в белом, толкая перед собой столик на колесах, стала что-то брать со столика и класть на тумбочки, приговаривая певучим голосом:

— Вот эти желтенькие порошки за полчаса до еды, а вот эти белые — после еды, эту микстурку выпейте сейчас…

К Василию молодая женщина не подошла, но внимательно посмотрела ему в глаза, улыбнулась светло и радостно, произнесла, как старому знакомому:

— Ну как, Мануйлов, выспался? — И, не дождавшись ответа: — Вот и прекрасно. Сейчас позову доктора, пусть он тебя посмотрит.

И выплыла из палаты.

Василий почувствовал усталость и закрыл глаза. Значит, он в больнице, а не в общежитии… Раскрытое окно… Солнечные блики… А тогда шел снег, дул сильный ветер, внизу чернела вода… Существовала какая-то связь между тем временем и этим, но не хотелось ни о чем думать, тем более напрягаться в поисках этой таинственной связи.

Кто-то шумно вошел в палату, воробьи тотчас исчезли с подоконника, их чириканье переместилось куда-то вверх. Василий почувствовал колебание пола под ногами вошедшего, открыл глаза и увидел большого и несколько мешковатого человека в белом халате и белой шапочке. Человек улыбнулся ему широким лицом, добродушием и самоуверенностью светились его светло-карие глаза.

— Нуте-с, молодой человек, изволили проснуться? Как себя чувствуете? Нигде ничего не болит? Нет? А здесь? Тоже нет? Прекрасно! Превосходно! Значит, будете жить сто лет! — говорил этот радостный человек, щупая Василия то там, то здесь, прикладывая к груди трубку, считая пульс — и все это так, будто ничего приятнее в жизни делать ему до сих пор не приходилось.

— Теперь главное — питание и сон, — продолжал он, похлопав Василия по исхудалой руке. — Ну и лекарства, которые вам будут давать. Да, кстати: я твой лечащий врач, зовут меня Степаном Даниловичем, — отрекомендовался веселый человек с широким лицом, перейдя на ты. — Но, должен тебе сказать, врачеватель врачевателем, а без желания самого больного встать на ноги никакой врач тебе не поможет. Так-то вот, Василий-свет Гаврилович.

Поднялся и ушел.

Этот врач порядком утомил Василия. А ему сейчас хотелось только одного: чтобы его никто не трогал, не мешал ему слушать чириканье воробьев, крики ворон и галок, далекие гудки, треньканье трамваев, напоминающие нечто важное и полузабытое.

Однако едва закрылась за доктором дверь, пришла низенькая, кругленькая старушка и принялась кормить Василия манной кашей, а потом поить бульоном. При этом она, поднося ложку с кашей к Васильеву рту, приговаривала нараспев:

— Во-от та-ак-то во-от, вот и у-умница… Сколь дён-то не емши — вовсе отощал, радимай. А без яды-то какая ж могет быть жисть? Никакой жисти быть не могет. Даже какая ни есть животина это понимает и пропитание себе старается раздобыть иде ни случись…

Бульоном старушка поила Василия из чайничка с длинным носиком, бульон был в меру горячий, Василий чувствовал, как жидкость проваливается в его желудок, наполняя все его существо живительным теплом. А старушка продолжала увещевать Василия, будто он малое и несмышленое дитя, рассказывала что-то про его болезнь, про то, кто и как за ним ухаживал, но Василий слов не слышал, не понимал их значения, слова утомляли его, ему было достаточно звучания певучего голоса, под который он съел и выпил все, что ему дали, аж взопрел весь, и тут же уснул, будто провалившись во что-то мягкое и ласковое.

И снова ему что-то снилось, но на сей раз совсем не страшное. Почему-то среди прочего приснилась Мария Ершова, и будто бы старушка-нянечка подводит ее к Василию и говорит: "А Маня-то, невеста твоя, уж такая ладная да пригожая, что таких искать-поискать, а и за тремя морями-окиянами не сыщешь". Василию во сне было неловко перед Марией Ершовой за эти старушечьи слова, но он не знал, что возразить на это, и вдруг ни с того ни с сего признался:

— А у меня отец в тюрьме сидит, потому что против советской власти… — Сказал это и даже во сне покраснел от вранья, зная, что отец никогда не был против советской власти и что его уже давно нет в живых.

Тут же Василий увидел длинную ковровую дорожку и вдалеке стол, за столом человека, похожего на Моньку Гольдмана, но лысого, а в руках его собственную, Василия, зачетку и студенческий билет.

Василий рванулся к этому человеку, но ноги будто приросли к полу, он закричал и проснулся.

Была ночь, слабый свет исходил откуда-то сбоку, над ним склонился кто-то в белом, тихий женский голос, похожий на голос Натальи Александровны, спросил с тревогой и участием:

— Болит что-нибудь?

— Нет, — шепотом ответил Василий.

— Ты так закричал… Приснилось что-нибудь?

Василий помолчал и признался:

— Приснилось.

— Вот выпей порошки, — сказала женщина голосом Натальи Александровны, — и будешь спать, как убитый.

* * *

Василий просыпался только для того, чтобы поесть да справить нужду, и это-то, последнее, было самым мучительным: от слабости он не только не мог встать, но даже достать из-под кровати утку или судно, подложить под себя, а потом еще привести себя в порядок.

Нянечки, сменявшие друг друга, все пожилые женщины, годящиеся Василию в бабушки, откуда-то сами узнавали о его нуждах, как, впрочем, и о нуждах других тяжелых больных, являлись в палату и начинали возню с утками и суднами, ворочали беспомощные тела, подмывали их и подтирали, не смущаясь ни зловонием, ни видом голых мужиков. При этом каждому у них находилось свое слово утешения, даже ласки, и Василий, впервые оказавшийся на больничной койке и страшно, до слез, переживавший свою беспомощность и необходимость принимать ухаживание этих женщин, был им благодарен не столько за добрые и ласковые слова, сколько за безразличие и равнодушие к его наготе, будто имели они дело с малым ребенком.

Он вспомнил свою сестру Полину, ее возню с малышами, вспомнил, как сам помогал ей менять испачканные пеленки и мыть голые попки над тазиком, поливая теплой водой из кувшина. Так то несмышленыши малые, их нагота не оскорбляет глаза, она даже приятна почему-то и вызывает умиление. Это совсем не то, что взрослый мужик: у взрослого мужика все не так, все грубо и стыдно. Но стыдно не вообще: в бане Василий не стыдился своей наготы перед другими такими же голяками, но в глазах женщины он наверняка должен вызывать чувство омерзения. Правда, Наталья Александровна любила его наготу, любила целовать его тело, но и это, опять же, совсем другое. Да и перед нею он тоже стеснялся. А вот женское тело — оно совсем не безобразно, не то что мужское. Даже если голое. Конечно, не всякое женское тело, а молодое и стройное. Вон в Эрмитаже — чего только нет: и баб, и мужиков голых из мрамора на каждом углу по нескольку штук. Даже неловко как-то разглядывать их на виду у всех. Хотя, конечно, иные — даже и женщины — разглядывают и ничуть не стесняются…

Переживаний по поводу своей наготы Василию хватало ровно на столько времени, пока его касались женские руки, а как только все было сделано, он тут же и засыпал, часто всхлипывая во сне, потому что снились ему совсем другие женщины, не старые и потерявшие былое очарование нянечки, а молодые и красивые, но делающие с ним то же самое, что и нянечки.

Человек, как известно, ко всему привыкает, так что переживания, связанные со своей беспомощностью, скоро оставили Василия, тем более что все, что делалось с ним и вокруг него, не занимало слишком много времени.

Однажды он проснулся где-то после полудня и увидел на своей тумбочке букетик фиалок в граненом стакане, а в баночке из-под сливового варенья, накрытой салфеткой, крупные ягоды клубники, присыпанные сахарным песком. На дне баночки уже скопился густой красный сок, а сверху на ягодах образовалась сахарная корочка, белая поверху и розовая по краям, а сами ягоды, прильнув к стеклу, так и просились в рот, истекая сладким и пахучим соком.

Василий долго смотрел с удивлением на эту банку и на цветы, теряясь в догадках. Он понял только одно: кто-то из его знакомых приходил в палату, пока он, Василий, спал, и оставил ему эти чудеса. Кто приходил? Сережка Еремеев? Сережка бы принес что-нибудь другое, но только не цветы и ягоды. Да и откуда Сережка может знать, где сейчас Василий? Они виделись с ним так давно, что трудно даже упомнить, когда это было.

Тогда кто же?

Нестерпимо захотелось положить на язык хотя бы одну ягоду и долго держать ее, не раздавливая, вдыхать ее запах и чувствовать языком ее бугорчатую, шероховатую поверхность. Ах, как хороша была дикая клубника на склоне холма, на котором стоит деревня Лужи! Как радостно обнаружить в высокой траве вдруг блеснувшую бело-красным боком крупную ягоду!

Василий отворачивался от тумбочки, подолгу бездумно разглядывал потолок, но краешком глаза все-таки видел и цветы, и баночку с клубникой и чувствовал, как глаза его застилает непрошеной слезой.