«… Сейчас очень многое требует к себе более внимательного отношения. А его-то и нет, — заключил он. — Ну, пожалуй, хватит утруждать Ваше внимание районными делами, да всего и не перескажешь. После Вашей телеграммы я ожил и воспрял духом. До этого было очень плохо. Письмо к Вам — единственное, что написал с ноября прошлого года. Для творческой работы последние полгода были вычеркнуты. Зато сейчас буду работать с удесятеренной энергией…»
«Крепко жму Вашу руку.
С приветом М. Шолохов.
Ст. Вешенская СКК 16 апреля 1933 г.»
Перечитав письмо, исправив кое-что, Михаил тут же засадил жену за пишущую машинку, а затем призвал своего шофера и велел гнать в Миллирово.
Но и сам дома усидеть не мог, хотя почти всю ночь провел без сна. Напившись чаю, взял ружье, вышел из дому, наказав Марии накормить гостя, как только проснется, и пошел бродить по перелескам, вслушиваясь в щебетанье птиц, в курлыканье журавлей, перекличку гусиных стай, летящих на север.
Солнце расплюснутым шаром выбиралось из-за дальних холмов. Пахло прелой листвой, первоцветом, нежной зеленью осин и дубов. Шолохов всей грудью вдыхал бодрящий весенний воздух. Иногда запевал что-нибудь и бросал, улыбаясь невесть чему. Он чувствовал себя победителем некой темной силы, что навалилась на окрестные станицы и хутора, на их жителей; в том числе и на него, писателя Шолохова. И вот эта сила попятилась, начала истаивать, как туман под первыми лучами солнца, потому что… потому что правда не за этой силой, правда за высокой коммунистической идеей. А еще, как выяснилось, никто в районе, да и в крае, не понимает и не видит всех размеров катастрофы, которая обрушилась на Верхне-Донские станицы и хутора, и только он один это понял, он один восстал против нее, потому что он один так много думал над судьбами людей, живших здесь, действовавших и погибших, думал с прицелом на будущее, думал о тех, кто выжил и живет после всех пронесшихся над Донской землей ураганов. Но не столько о них болела его душа, сколько об их детях и внуках, которые будут жить и вглядываться в эти годы из своего далека, даже тогда, когда его, Шолохова, не станет. Его мучительные мысли закономерно воплотились в убеждение, затем перешли в действие, апофеозом которого станет… станут вагоны с хлебом… если, разумеется, Сталин сдержит свое слово. А он должен сдержать, потому что это нужно не только погибающим от голода и несправедливости людям, но более всего советской власти и самому Сталину. И быть может, именно за это люди помянут когда-нибудь его, Михаила Шолохова, добрым словом. А Коганы и Шеболдаевы — да черт с ними! Время все расставит по своим местам. Надо лишь самому, ни на йоту не отступая ни перед кем, вести свою линию.
Глава 18
Александр Возницин стоял возле большого венецианского окна и смотрел на пустынный двор, поливаемый холодным дождем. На художнике черная вельветовая куртка и черные же штаны, заляпанные краской, длинные русые волосы перехвачены ремешком, он отпустил бородку и усы, но они имели вид растрепанный и жалкий, будто хозяин, дав отрасти волосам, забыл об их существовании. Недавно еще румяное лицо Александра осунулось и посерело от недостатка свежего воздуха, и сам он весь как-то съежился, ссутулился, пригнулся к земле, так что незабвенный комиссар Путало вряд ли узнал бы в нем лихого кавалериста, способного на всем скаку надвое развалить шашкой глиняное чучело.
В мастерской, некогда принадлежавшей художнику Новикову, умершему осенью прошлого, 1932, года, топились обе голландки, и было тепло, но Александру казалось, что он стоит не в теплой комнате, а на кладбище, среди могил и крестов, среди голых деревьев, стоит под дождем, перед ним разрытая могила, в ней лежит еще живой Иван Поликарпович, но не в гробу, а в луже жидкой грязи; мутные потоки сбегают в яму, падают комочки глины, мелкие камешки, сосновые иглы, вода все больше и больше покрывает тело Ивана Поликарповича, подбирается к его лицу, Иван Поликарпович смотрит на Александра, и во взгляде старого художника мольба…
О чем, о чем эта мольба? Что хотел сказать ему Иван Поликарпович перед смертью? Почему он, Александр, был так преступно невнимателен к старому человеку, так нелюбопытен к его мыслям? Почему, наконец, его постоянно преследует это видение? Уж не знак ли это свыше? Может, здесь заложен сюжет какой-то, еще не вполне понятной ему картины?.. Да нет же: ведь он живет совсем в другое время, в котором мистике и всякой подобной чепухе нет и не может быть места, это в нем говорят остатки бабушкиных сказок и песен, впитанные в детстве.
Александр потер лицо обеими руками, покачнулся, медленно повернулся и, нетвердо ступая, пошел к дивану, на подлокотнике которого стояла початая бутылка водки и тарелка с обглоданной горбушкой хлеба, надкусанным соленым огурцом и куском вареного мяса. Он налил в стакан водки, поднес стакан к лицу, сморщился от омерзения, зажмурил глаза, широко раскрыл рот, задержал дыхание и вылил в него водку, — прямо в горло, почти не глотая. Не глядя поставив стакан на подлокотник, нашарил огурец и принялся его грызть, откинувшись на спинку дивана.
Иногда Александр приоткрывал глаза и обводил невидящим взором мастерскую, более просторную, чем полгода или год назад, будто опустевшую. Все холсты, некогда в беспорядке стоявшие там и тут, теперь составлены к одной стене, скульптуры из бетона и всякой дряни, которыми увлекался Марк Либерман, либо вывезены Марком, либо выброшены; только на стенах все еще красуются разные рожи и непонятные астрологические символы и кабалистические знаки — тоже в основном творчество Марка и его друзей.
Прямо перед Александром укреплена на станке картина, почти законченная, а может, и законченная — сам он о ней ничего определенного пока сказать не может. С полотна в упор смотрит на него изможденный человек лет тридцати, почти его ровесник, смотрит широко раскрытыми глазами, в которых застыли тоска и мука. Лицо человека искажено огромным физическим напряжением: рот перекошен, ноздри, жадно втягивающие воздух, расширились и побелели, скулы вспухли желваками, на лбу и на шее вздулись фиолетовые жилы, грязное лицо сверху вниз изборождено мокрыми полосами сбегающего пота, мутная капелька свисает с курносого носа; руки, сжимающие ручки деревянной неуклюжей тачки на одном колесе с наваленным в нее цементным раствором, представляют из себя жгуты из вздувшихся мышц и переплетенных вен, а сама фигура будто замерла в страшном усилии перед последним броском вверх по деревянным мосткам.
За спиной человека панорама стройки, видны другие такие же фигуры, полощется красный флаг над каким-то сооружением, сияют трубы небольшого оркестра.
Эту картину Александр начал писать летом прошлого года, еще при Иване Поликарповиче и при Марке, но в первоначальном варианте она выглядела совсем не так: там были и люди, и тачки, и оркестр, и лопаты, и кирки, но все это было перемешано и, в то же время, как бы разбегалось лучами от какого-то центра. Как в калейдоскопе.
Картина так и называлась: "Калейдоскоп". Она, эта картина, должна была стать творческим отчетом о командировке на Беломорстрой, где Александр с Марком побывали летом прошлого года в составе группы в полтора десятка человек — таких же молодых художников и литераторов.
Их водили и возили вдоль всей стройки, но с самими строителями, заключенными и вольными, встречаться не давали, все время держа на удалении, будто эти строители были больны какой-то заразной болезнью. А им, художникам и литераторам, впервые попавшим на такую необычную стройку, хотелось понять этих людей, вчерашних саботажников и вредителей, городских лавочников и деревенских кулаков, воров-карманников, домушников, медвежатников, бандитов и убийц, спекулянтов, растратчиков, казнокрадов, бывших членов ВКП(б), секретарей парткомов, райкомов и всяких других комитетов, понять, что ими двигало вчера и что движет сегодня, произошли ли в них какие-то перемены под воздействием новых обстоятельств, что за перемены и прочее, прочее, прочее…
Однако сопровождавший их сотрудник НКВД, молодой и щеголеватый, всякий раз утверждал, что он сам может ответить на любой вопрос товарищей художников и литераторов, так что незачем мешать людям работать.
— Я с этой контрой, — говорил энкэвэдист, добродушно посмеиваясь и посверкивая матовыми глазами, — уже четвертый год валандаюсь, изучил их, как собственную ладонь, мне достаточно глянуть на человека, и я вам сразу же скажу, что он из себя представляет, что у него за душой и в мыслях, по какой статье он сидит. — Усмехался и добавлял со значением: — И не только на заключенного, но и любого другого. Будь он хоть кто.
Художники и литераторы усердно вертели головами, выказывая повышенную внимательность и любознательность, стараясь не встречаться с просверливающим взглядом матовых глаз энкэвэдиста, будто и в самом деле боялись, что он узнает их тайные мысли и желания.
В командировку молодых художников и литераторов посылали с тем непременным условием, чтобы, вернувшись, они обязательно своим творчеством выразили передовое отношение к увиденному и тем самым внесли свой вклад в социалистическое строительство и воспитание нового человека. И хотя с этими подневольными строителями Беломорканала не все было ясно, однако главная идея, заложенная еще Энгельсом: через всеобщий обязательный труд к коммунистическому сознанию, — сомнения не вызывала ни у кого, и решено было ее, эту идею, выразить в голом, так сказать, виде, отбросив в сторону всякие частности и буржуазный индивидуализм.
Александр и Марк работали поначалу с увлечением, хотя и порознь. Но вскоре что-то стало мешать Александру: какая-то недоговоренность и даже фальшь все больше бросались ему в глаза в его картине, а неопределенность образов не позволяла отдельным деталям соединиться в единое целое. Он чувствовал, что это не его, что оно как бы привнесено в его творчество извне, навязано ему против его желания, поэтому не волнует, но, в то же время, не дает покоя, угнетает.