Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 27 из 103

Теперь Василий стоял вполоборота к президиуму, переводя побелевшие глаза с Петьки Пастухова на Владлену Менич и обратно. Остальные трое, из работяг, сами испуганно смотрели на Василия и угрозы ему не представляли.

— Вот ты как заговорил, — процедил сквозь зубы Пастухов, тоже побелев лицом и глазами. — Вот она, сущность-то твоя кулацкая когда выявилась. Может, ты нам теперь расскажешь, как твой отец боролся с советской властью?

— Я тебе, гад, за такие слова… — шагнул Василий к столу, стиснув кулаки и согнув в локтях руки, но сзади него поднялся такой шум, такой крик и разноголосица, что не поймешь, против кого этот крик — против Василия или Пастухова. Да и президиум почти весь вскочил на ноги, то ли собираясь защищать своего секретаря, то ли еще почему.

А Владлена Менич взвизгнула и, показывая на Василия вытянутой рукой, закричала:

— Милицию! Его в милицию надо уже сдавать! Это форменное хулиганство! Что же вы смотрите, товарищи? Ведь это ни на что такое уже не похожее! Он ведь уже ударить даже может! У него и нож наверно есть…

И еще она что-то кричала, хотя Василий, опомнившись, давно стоял на прежнем месте и не двигался, лишь до боли в пальцах сжимая кулаки.

Кто-то засмеялся в задних рядах — и это отрезвило всех, и шум сразу сник, лишь Пастухов продолжал стучать карандашом по графину с водой.

Но вот он бросил карандаш на стол, одернул пиджак, пробежал пальцами по прилизанным волосам.

— Ничего, ничего, — проговорил Пастухов дребезжащим голосом. — Мы и не такое видали. Нам, комсомольцам, не привыкать. А на твои, Мануйлов… или как там тебя?.. обвинения в мой адрес, я могу сказать только одно: все твои достижения — это лишь желание приспособиться и пролезть в наши ряды. Лично мне приспосабливаться не нужно, поэтому я… А врагам советской власти это как воздух, что и доказали процессы над "Промпартией", "Крестьянской партией" и "Союзным бюро РСДРП". Там тоже хвалились достижениями и всякими открытиями и изобретениями, прикрываясь которыми, вредили советской власти. Знаем, как это делается! Знаем! Так что можешь нам пыль в глаза не пускать… А известно ли тебе решение пятнадцатого съезда ВКП(б) о том, что — цитирую: "Члены партии, отказывающиеся правдиво отвечать на вопросы контрольных комиссий, подлежат немедленному исключению из партии"? Члены па-арти-и!

Пастухов многозначительно воздел вверх палец и оглядел присутствующих. Он снова начал взбираться на своего конька, с которого только что свалился, и голос его обретал все большую уверенность.

— Так это члены партии, а ты даже еще не стал комсомольцем, а уже бессовестно врешь своим товарищам прямо в глаза.

Пастухов помолчал многозначительно и, видать, окончательно оправившись от испуга, спокойно задал вопрос:

— А теперь расскажи нам, Мануйлов, всю правду про своего отца и про себя. Рассказывай! Товарищи ждут. Мы должны знать, кто работает рядом с нами, мы должны знать его истинное лицо.

В кабинете, где от тесноты воздух стал тяжелым, установилась уже совсем невозможная тишина, будто люди перестали дышать, так что Василию показалось даже, что он оглох. В нем еще бушевали злость и бешенство, но он уже понимал, что ни криком, ни кулаками тут не возьмешь, что он проиграл окончательно, что прошлое властно вторглось в его нынешнюю жизнь и теперь никогда и никуда его не отпустит.

Напрасными были годы труда и надежд, напрасными и глупыми были мечты. Он оглядел кабинет, видя лишь белые пятна лиц, отыскал Сережку Еремеева, скользнул взглядом влево-вправо от двери — Аллы Мироновой не было видно: ушла, чтобы не видеть его позора. Скорее всего, он и ее потерял тоже…

Зазвенел графин под карандашом Пастухова, Василий облизал сухие губы. Рассказывать про отца? Что рассказывать? Да и зачем? Что это теперь изменит? Отца уже нет в живых, если он чем и был виноват перед властью, то смертью искупил все свои вины. Да и как про отца рассказывать? И кому? Пастухову? Ну уж…

— Нечего мне рассказывать, — глухо произнес Василий. — Свою жизнь я вам рассказал, другой у меня не было.

— Нет, была.

Голос раздался из середины белых пятен, и это оказался голос человека с портфелем. Человек встал и, постепенно проявляясь, пошел к президиуму, глядя на Василия черными горошинами мышиных глаз. Он по-хозяйски прошел за стол президиума, открыл свой портфель, достал из него серую папку и показал ее собравшимся.

— Здеся, в энтой вот самой папке, вся правда о Василии Мануйлове, а вернее будет сказать, о Василии Мануйловиче. Правда энта собрана нами, чекистами, как только мы восчувствовали, что в поведении вышеозначенного гражданина Мануйлова, в евоных поступках и действиях имеет присутствие определенная двоякость образа личности. Нам не составило, сами понимаете, товарищи рабочие, труда установить ясность действительного положения вещей, а именно, что отец данного, мягко говоря, гражданина, Гаврила Васильевич Мануйлович, являлся ярым и заклятым врагом советской власти, коллективизации сельского хозяйства и индустриализации нашей отсталой по причине царской власти и гражданской войны промышленности. В результате своего образа мыслей Мануйлович-старший был осужден за антисоветскую пропаганду и антисоветские деяния. Отец, мягко говоря, гражданина, который предстоит тута перед вашими честными рабочими глазами и имеет наглость выдавать себя за сознательного и передового пролетария, чтобы пролезть в комсомол и подрывать его изнутря своими антисоветскими действиями, — человек с портфелем ткнул пальцем в сторону молчаливо стоящего Василия, — был отправлен отбывать свой законный срок заключения на строительство объектов социалистической индустриализации, но не раскаялся через посредствие честного труда, а составил тама антисоветский заговор, бежал совместно с другими яростными врагами советской власти из зоны, зверским образом убив пятерых красноармейцев. Обложенный наподобие кровожадного волка доблестными чекистами, Гаврила Мануйлович был застрелен недалеко от своего дома, имея преступное намерение покуситься на жизнь бывшего секретаря местной партячейки, которого советская власть назначила на должность директора мельницы… Да-да, той самой мельницы, которой владел до ареста и суда Гаврила Мануйлович!

Человек с портфелем передохнул, налил из графина воды в стакан, выпил, громко двигая острым кадыком, обтер губы ладонью.

— Такова была гнилая мелкобуржуазная яблонька, — продолжил он. — Тепереча посмотрим, какое яблочко она произвела на свет. Но про яблочко вам лучшее расскажет человек, который хорошо знавал Мануйлова-Мануйловича еще в те самые поры, когда энтот Мануйлов имел бытность просто Мануйловичем. Человек энтот, которого я имею в виду и который в данный ответственный момент находится посреди нас, имеет безупречную репутацию истинного большевика, активного пропагандиста указаний товарища Сталина по вопросам социалистического строительства. Прошу выйтить сюды, товарищ Золотинский.

В задних рядах произошло шевеление, и в проходе очутилась щуплая и кривобокая фигура Моньки Гольдмана, будто выдавленная из тюбика. Сильно выворачивая ступни, как в цирке ходят клоуны, он подошел к столу и остановился в двух шагах от Василия, не глядя на него и теребя в руках кепку. Значки на его поношенном пиджаке на этот раз почему-то отсутствовали.

— Расскажите нам, товарищ Золотинский, всю доподлинную правду, которая известна вам с самого, можно сказать, рождения, о присутствующем здеся Мануйловиче Василии Гавриловиче, — властно приказал человек с портфелем, и Монька повернулся лицом к присутствующим и заговорил.

Заговорил он тихим голосом, но из задних рядов крикнули, чтоб говорил громче. Монька споткнулся, прокашлялся, однако громче говорить не стал: он просто не умел говорить громко. Разве что стихами, да и теми криком и нараспев.

Впрочем, Василий, хотя и стоял рядом, все равно ничего не слышал. Голос Моньки доходил до него издалека, но это был другой голос — восторженный голос человека, рассказывающего — после сытного ужина, — как хорошо будут жить люди при коммунизме. И видел Василий просторную горницу, горящую над столом керосиновую лампу, своих братьев и сестер, видел мать возле печи, озаряемую красным пламенем, отца в углу под образами, окутываемого табачным дымом, слышал пришепетывающий голос Моньки… — и такая тоска вдруг охватила его душу, что он, как пьяный, ничего не соображая, медленно побрел к выходу.

— Мануйлов! — выкрикнул Димка Пастухов. — Стой! Мы еще не кончили! Комсомольская организация…

— Да пошли вы в жопу! — тихо произнес Василий, едва обернувшись, и выбежал вон, ударом ноги открыв тяжелую дубовую дверь кабинета начальника литейного цеха, кабинета, где он, Василий, столько раз сиживал один на один с его владельцем, старым инженером Вервиевским, разбирая свои рацпредложения. Этот Вервиевский очень помогал Василию и всячески поддерживал в нем стремление к образованию и изобретательству.

И вот в этом кабинете, где Василий отращивал свои крылья, крылья эти теперь обрубили…

Все, ничего теперь этого не будет, не будет умных разговоров с начальником цеха Вервиевским, а значит, не имеет никакого значения, что там наговорит на него Монька Гольдман.

Глава 5

А Монька Гольдман ничего такого про Василия не наговорил. Он лишь попытался повторить то, что перед этим сообщил человек с портфелем.

На Моньку шикали, от него требовали говорить громче, смотрели с подозрением, потом стали задавать вопросы, кто он сам и откуда, какова его настоящая фамилия, почему очутился на этом комсомольском собрании, будто именно Монька был виноват в том, что Васька Мануйлов вдруг оказался совсем не тем, каким они его знали, любили и считали своим в доску.

Монька на все каверзные вопросы лишь вертел головой, снимал и надевал очки, кривил рот да поглядывал на человека с портфелем, ища у него то ли поддержки, то ли каких-то разъяснений, но на помощь к нему из-за стола президиума приходила лишь девушка в очках, объясняя за него все, чего сам он объяснить не мог.