Вся штука в том, что бывший Монька Гольдман, а ныне Михаил Золотинский, не собственной волей попал на это собрание, не был к нему готов, даже не знал, кого он там встретит, и не было у него ни малейшего желания топить Ваську Мануйловича. Не замечать — куда ни шло, но топить — нет: Михаилу Золотинскому это совершенно не было нужно.
Вообще говоря, ему, Михаилу, как выяснилось, ничего не было нужно, кроме как писать стишки, и ничего другого ему делать не хотелось. Страсть к рифмоплетству в нем родилась неожиданно, талантов к этому роду деятельности он даже не подозревал в себе до тех пор, пока ему не поручили — еще в Валуевичах — выпускать комсомольский листок. То есть не ему одному, конечно, но он был там одним из самых грамотных. Не считая учительницы Натальи Александровны Медович.
С этого листка все и началось — все его радости и горести. Начал он с подписей под рисунками, на которых изображались кулаки, торговцы-нэпманы, спекулянты, бюрократы и прочий антисоциальный элемент. Потом пошли частушки, за ними — стихи.
Первое же его стихотворение было напечатано в районной газете, и вскоре ни один номер ее не выходил без стихов М. Золотинского. И года не прошло, как Михаил стал знаменитостью районного масштаба: его фамилия звучала столь же привычно для слуха местного жителя, как и фамилия секретаря райкома партии или завмага, а тщедушная фигурка местечкового поэта появлялась перед народом даже чаще всех остальных партийных и советских деятелей, вместе взятых.
Дело в том, что Золотинский не только печатал стихи в своем листке и районной газете, но и читал их на собраниях и митингах, напрягая до последней возможности свои слабые голосовые связки, читал в школах, в детдоме, в доме общества политкаторжан и престарелых большевиков, в больницах и даже на свадьбах и похоронах. Его поэтическое дарование оказалось столь многогранным, что вмещало в себя все стороны, углы и ребра тогдашней кипучей жизни.
Радость и счастье в народной среде,
Скучных и грустных не видно нигде:
Новый родился сердечный союз,
Строить им новый Советский Союз!
— выкрикивал Монька, стоя посреди загса.
Моньку качали, будто женится именно он, а не кто-то другой, совали в карманы деньги, а когда он уходил домой, нагружали пакетами с едой и выпивкой. Он стал в Валуевичах необходим всем так же, как местечковый еврейский оркестр.
Ушел наш товарищ, отдав все борьбе.
Спасибо, товарищ, за это тебе!
Тебя не забудет рабочий народ,
А имя твое поведет нас вперед.
И неважно было, кого хоронили: старого ли еврея, бывшего лавочника, помершего ли от ран бывшего чоновца или от перепою самогонкой местного золоторя. Для всех Монька находил прочувственные слова, всех вводил в пантеон борцов за светлое будущее.
Люди, слушая его, плакали. И не только женщины. И всем казалось, что покойный был действительно великим человеком. В этом случае Моньку не качали, но едой нагружали обязательно.
Одно огорчало: никто в Валуевичах не признавал его за Михаила Золотинского, называя по-прежнему Монькой, сыном цирюльника Гольдмана, который, на горе Михаила, принадлежал к антисоциальным частнособственническим элементам.
Между тем к концу двадцатых многие лавочники и индивидуалисты-предприниматели стали объединяться в кооперативы и создавать на их основе государственные предприятия, а цирюльник Гольдман объединяться не хотел, объясняя свое нехотение тем, что объединяться ему не с кем (он к тому времени остался единственным парикмахером на все Валуевичи, потому что другие евреи-парикмахеры разъехались по большим городам и столицам) и объединять ему нечего — разве что своих криворотых детей с другими, поскольку весь его производственный инвентарь составляют несколько пар ножниц, расчесок, машинка для стрижки волос да большое порыжелое зеркало, обсижанное мухами.
Михаил пытался воздействовать на отца, но из его воздействия, робкого и неуверенного, ничего не получилось, и тогда ему пришлось уйти из дому и устроиться на квартиру, чтобы на высокое звание пролетарского поэта и комсомольца не падала мелкобуржуазная тень.
Посылал Михаил свои стихи и в областную газету, но там напечатали пару раз, при этом сильно переврав, — и все. Это показалось весьма странным и даже подозрительным не только самому Михаилу, но и многим его валуевическим почитателям.
— Зажимают, — вынес свой приговор бывший секретарь райкома комсомола, а ныне инструктор райкома партии по работе с молодежью Петр Варнавский. — А может, и чего хуже. Может, там, в области, окопалась контра и не дает тебе хода. Ничего, мы их выведем на чистую воду.
Как он собирался выводить на чистую воду контру из областной газеты, Михаил не представлял, но верил, что вполне способен: в Валуевичах все знали, что Петр Варнавский связан с Гэпеу.
Поддерживала Михаила и Наталья Александровна, единственный в округе специалист по стихам. Да и многие другие. И все считали, что ему надо ехать в Москву или в Ленинград, где его способности смогут оценить по достоинству. Но Михаилу было страшно покидать Валуевичи, где его знают все и он знает всех, где он нужен и добился известного положения, а что будет в столице, не известно даже самому господу богу, которого, разумеется, не существует.
Сомнения и нерешительность Михаила Золотинского, быть может, так бы и не вывели его из разряда местечковых знаменитостей, если бы не случай: Петра Варнавского послали учиться в Москву на, как он сам сказал, партийные курсы, и он, собираясь туда, предложил Михаилу:
— Поедем вместе. Москва большая, как-нибудь устроишься, а главное — там все поэты собраны. Покажешь свои стихи Маяковскому… или Демьяну Бедному… и сразу перед тобой откроются все двери. Не дрейфь: это наша страна, мы в ней хозяева, нам и решать, кто чего стоит.
И Михаил, убежденный столь вескими доводами, согласился. Действительно, терять ему хотя и было чего, но все это мелочи в сравнении с тем, что могло образоваться в Москве… А если не получится, так тоже не беда: кому-то надо засевать культурную ниву и в Валуевичах.
Однако Михаил не представлял себе возможности своего возвращения назад, а от мысли, что он в Москве познакомится с известными всей стране поэтами и писателями, у него захватывало дух. Ему ничего не стоило убедить себя в том, что он непременно и сразу же, как приедет, познакомится со всеми знаменитостями. Более того, ему уже казалось, что в Москве его ждут, что там существует нехватка именно его, Михаила Золотинского. А когда он закончит свою поэму о революции, то даже Маяковский…
И он поехал. Благо, собирать особо было нечего, оставлять — тоже.
Бог его знает, как бы в Москве все обернулось, если бы отец не дал ему письмо к какому-то дальнему родственнику, и этот-то родственник, — то ли снабженец, то ли спец по финансовой части, — свел Золотинского с нужными людьми, а нужные люди ввели его в мир московских поэтов.
Случилось это в тридцатом году, весной, когда Васька Мануйлов уже работал на Путиловском в Ленинграде.
Увы, в Москве у Михаила, несмотря ни на какие протекции, не получилось ничего из того, о чем он мечтал. Познакомиться с поэтами он познакомился, — не со всеми, правда, и не с Демьяном Бедным, и не с Маяковским, которого уже не было в живых, но все-таки с известными: с такими, например, как Светлов и Пастернак. Эти знакомства помогли ему открыть двери поэтического семинара для начинающих пролетарских поэтов, устроиться корректором в один из московских журналов и получить маленькую каморку в коммуналке, а вот стихи его как не печатали, так и не печатали, при этом не объясняя, почему: то ли стихи не стихи, то ли не про то писаны.
К тому же Петр Варнавский довольно скоро отдалился от него: своя жизнь, свои заботы, свои устремления. Да и встала неожиданно между ними Наталья Александровна Медович. В том смысле, что их отъезд раскрыл Михаилу Золотинскому связь между учительницей и инструктором валуевического райкома партии, связь, которая не делала чести Петру Варнавскому, и прознай про эту связь партийное руководство, не только Москвы ему не видать, но и партийного билета: брюхатой Наталья Александровна оказалась от Петра Варнавского, но он не пожелал жениться на ней, заставил сделать аборт, а это не укрылось от всезнающих и всевидящих валуевических кумушек.
Из дома писали, что для Натальи Александровны ее любовь к Варнавскому обернулась исключением из партии за моральное разложение, но что Петра Варнавского она не назвала, как только к ней ни приступали.
Ко всему прочему, Михаил к Наталье Александровне относился не просто с большой симпатией, а даже больше, чем с симпатией: он был в нее безнадежно влюблен, однако тщательно это скрывал как от Натальи Александровны, так и от всего мира. Получалось, что Варнавский нанес обиду не только Наталье Александровне, но и Михаилу тоже.
У Михаила даже появилось желание вернуться в Валуевичи, придти к Наталье Александровне и признаться, как давно и безнадежно он ее любит, и что теперь, когда с ней так не по-большевистски поступил Варнавский, он, Михаил, готов забыть прошлое и протянуть ей свою дружескую руку. И даже жениться.
В мечтах все это так сладко и красиво выглядело, что Михаил, умиляясь своим благородством и жертвенностью, плакал по ночам, а утром, умывшись холодной водой из-под крана и повздыхав, отправлялся в редакцию вычитывать чужие статьи и очерки на предмет правильности расстановки знаков препинаний и чередования гласных.
Так что пути у Золотинского с Варнавским разошлись — и слава богу: мучили поэта, хотя и не признанного еще, сведения о бывшем инструкторе, компрометирующие его, сведения, которые разрастались с каждым письмом из дому и с которыми он не знал, что делать: став к тому времени кандидатом в члены партии, он должен был известить о моральном падении Варнавского свою парторганизацию, но как бывший его друг и земляк, как человек стеснительный и нерешительный, он старался об этих падениях как бы не помнить, а самого Петра Варнавского избегать.