Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 32 из 103

Из его политдонесений выходило, что чуть ли ни все жители Ленинграда чем-то недовольны и даже каждый по-своему выражает свое недовольство практически. Он не сообщал фамилий да и не знал их: не станешь же спрашивать в трамвае фамилию у человека, который обложил матом смольнинских или кремлевских правителей или, таясь, но все же так, чтобы слышали другие, рассказал анекдот про то, как едет Сталин на машине, а на дороге стоит бык, которого и палками, и уговорами, а он ни с места. Тогда Сталин и говорит: бык-то, небось, единоличника, вот я его в колхоз отдам! И не успел договорить, как бык задрал хвост и… только его и видели.

Золотинский и сам не заметил, как изменилось его поведение на людях. Если раньше, погруженный в себя, на ходу шепча приходящие в голову рифмованные и просто ритмические строчки, он людей не замечал, не слышал их разговоров, то теперь он впитывал все, происходящее вокруг него, все замечал, все запоминал и был уверен, что способен по обрывку фразы восстановить весь разговор, и даже реплики собеседников.

Он научился определять профессии людей не только по лексике, по произношению, по их виду, но и по тому, о чем они говорят. Даже не видя говорящих. И день ото дня все больше убеждался, что просто обязан что-то сделать, как-то изменить этот мир, потому что больше некому, потому что все только ворчат, но не знают, что делать, а он знает, может, он единственный, кто обнаружил некую закономерность: то там, то сям в мире время от времени появляется человек, для которого мирские порядки и обычаи становятся препятствием для осуществления его дерзких помыслов, и этот человек, осознав свое предназначение, одержимый своей идеей, дает своему народу меч, увенчанный оливковой ветвью.

Моисей, Христос, Магомет, Будда, Наполеон, Маркс, Ленин, Сталин… Теперь вот в Германии Гитлер… — и все только меч. А почему бы он, Михаил Золотинский, здесь, в России, — не оливковую ветвь? И без меча… Или без меча нельзя? Потому что без меча оливковая ветвь — не ветвь? Но сперва — ветвь. А там будет видно…

Главное, разумеется, понять, каким образом это сделать, как уловить благоприятный момент, потому что без этого не будет ни ветви, ни… И потом, наверняка были другие, кто пытался сделать то же самое, но были отвергнуты народами. И погибли в безвестности… Потому что… потому что либо начали не так, либо слишком рано, либо слишком поздно. И никто никогда не узнает их имен… Может, и его, Михаила Золотинского, имя тоже никогда не узнают. Ну и пусть.

От этих мыслей холодело внутри, сжималось и замирало сердце. Но через какое-то время что-то непонятное начинало в нем пульсировать, распирая тело, и комната становилась тесной, мир становился тесным, и страшно было расправить плечи и развести руки: вдруг все сразу вокруг рухнет и погребет под своими обломками его самого…

Михаил не представлял, как выйдет на люди, каков будет его первый шаг. Казалось: вот он закончит свою поэму — тогда-то все и свершится.

Может быть, размножить ее и потихоньку вкладывать в ящики тем знакомым, кто не побежит с ней сразу же в органы, а прочитает, поймет и передаст другим? Быть может, именно так его поэма подготовит почву для… — и тогда выйдет он сам — высокий, стройный и кра… И все, кто увидит его, поймут, что это и есть тот человек, которого все ждали и который спасет… И пусть даже невысокий и некрасивый, а такой, какой есть. Разве в этом дело? Нет, дело не в физической красоте, а в духовной. Потому что…


Вот мангал — что в нем красивого?

А горит — и всем тепло…

Или взять кобылу сивую

С брюхом вислым. Но седло

Для нее не зря сварганили,

Чтоб не только восседать (тут надо еще поработать),

Чтобы нам не только Сталину

Пышные стихи слагать…


Впрочем, дело не в словах, а в смысле. Главное — содержание, а форма… форма приложится. А еще главнее — понимание.

Вот Мара Катцель, соседка по квартире, невысокая угловатая девушка лет двадцати трех, с тяжелой топающей походкой… Именно она должна понять в первую очередь. Несмотря на своего отца Иоахима Моисеевича, работника Торгсина, сразу же невзлюбившего Михаила — сразу же, как только тот появился здесь в сопровождении управдома, который сорвал печать и открыл дверь в комнату, где, судя по всему, недавно жили другие люди. Не исключено, что Катцели и сами рассчитывали за счет этой комнаты расширить свою жилплощадь… Но этот папаша Катцель, похожий на мяч, не позволяет Маре разговаривать с Михаилом и всегда кричит противным жирным голосом:

— Мага! Уже хватит таки бовтать, будто тебе уже нечего девать! Иди уже в дом и займись уже своими обязанностями!

Мара уходила заниматься обязанностями, в коридоре стихал топот ее коротких, толстых ног, и Михаилу казалось, что обязанности эти должны ужасно унижать эту девушку, делать ее несчастной. Но даже Иохим Катцель должен в конце концов понять своего соседа. И тоже полюбить. Следовательно, и все остальные, безымянные.

Оставалось уповать на то, что придет время и наступит тот момент, когда он, Михаил, выйдет к людям и скажет свое слово…

Как Моисей или Христос.

Тогда Мара освободится от унизительных обязанностей, станет тоже стройной и красивой. И счастливой. Но не как все люди, а по-другому. Впрочем, люди интересовали Михаила Золотинского постольку, поскольку без них он не мог осуществить своего великого предназначения. Люди унизили его, они же его и вознесут.

* * *

Затем случайная встреча в горкоме комсомола с Василием Мануйловичем, которого Михаил не сразу и признал. Он даже решил было заговорить с Мануйловичем, заговорить как со старым знакомым, которого дома можно не замечать, но который в чужих краях вдруг становится близким тебе человеком, если не сказать — родным. Но всегдашняя стеснительность и сознание того, что собственное и вполне естественное влечение к земляку имеет под собой и другой смысл, совершенно другое любопытство, которое надо будет отразить в политдонесении, плюс Васькина отчужденность, помешали Золотинскому заговорить с ним и напомнить о себе.

А еще через какое-то время неожиданно появился Петр Варнавский в форме младшего командира военно-воздушных сил. И в этом не было бы ничего удивительного, потому что в ту пору молодежь просто ломилась как в морской флот, так и во флот воздушный.

Удивительным было другое: каким образом Варнавский за такой короткий срок стал авиационным командиром, как он отыскал Золотинского в таком большущем городе и почему, наконец, не возымела действия информация о его неблаговидном поступке, сообщенная Михаилом Магде Израилевне еще в Москве?

Но не станешь же спрашивать об этом у Варнавского. Тот вообще всячески уходил от ответов на любые вопросы, зато сам задавал их Золотинскому во множестве.

В этом-то разговоре случайно всплыл Васька Мануйлович и очень почему-то Варнавского заинтересовал… Наконец, неожиданное приглашение на Путиловский, и… и комсомольское собрание, на котором Варнавский присутствовал тоже, но не в своей авиационной форме, а в затрапезном костюмчике, очень похожий на водопроводчика.

Только после собрания Золотинский догадался, что разоблачение Мануйловича связано с Варнавским, что его голубые авиационные петлицы всего лишь маскировка, что он сам, Михаил Золотинский, сыграл в этом деле не последнюю роль. Но ужас от содеянного не посетил Михаила Золотинского.

"Не враждуй на брата твоего в сердце своем; обличи ближнего твоего, и не понесешь за него греха… Я Господь…"

Глава 9

В Вышнем Волочке в вагон, в котором ехал Василий Мануйлов, села девчонка небольшого росточка, чернявенькая, с короткой, по тогдашней моде, стрижкой. Василий лишь вскользь глянул сверху на девчонку, когда услыхал ее тихое "здравствуйте", и вновь, положив подбородок на кулаки, уставился в окно.

Сидящий внизу белобрысый парень с широким лицом и вздернутым носом, в кремовой безрукавке, со значком ГТО на ней, тоже из премированных поездкой в Москву, но почему-то никакого участия в общем веселье не принимавший, помог девчонке затолкать на верхнюю полку ее чемоданчик, узел и кошелку, и через минуту внизу звенел смех этой девчонки, и было слышно, как она отчаянно сдерживается, чтобы не смеяться во весь голос, но из нее то и дело вырывается заливистый хохоток и тут же угасал, зажатый ладошкой.

"Эка ее раздирает, — с неудовольствием подумал Василий. — Небось, палец покажи, она и от пальца расхохочется".

Он отвернулся к стенке и вскоре опять забылся своим недавним прошлым.

* * *

После комсомольского собрания Василий наделал немало глупостей и чуть не попал под суд за прогул. Спасибо Сережке Еремееву, а больше — начальнику модельного цеха Вервиевскому: выручили, не дали окончательно сгинуть. Но с Путиловского пришлось уйти: невозможно стало видеть, как при твоем появлении отворачиваются вчерашние товарищи, будто от прокаженного, многие руку перестали подавать, а Миронова Алка сама подстерегла Василия в глухом тупичке, куда сваливали отработанные модели, и, таясь и озираясь, весьма решительно заявила, что знать его больше не желает и чтобы он близко к ней не подходил.

Как ни странно, разрыв с Алкой принес Василию облегчение. Получалось, что не любил он ее, а так как-то… даже и сам не знает, что у него к ней было. Красивая, конечно, дерзкая… Что еще?.. Гордая. Да. И папа — профессор. И такая вот вдруг на него, на Василия, на деревенщину, обратила свое внимание. И так обратила, что не заметить он этого просто не мог. Может, потому и закружилась у него голова.

А вообще-то, девчонок он еще побаивался. Тем более городских.

Уволившись с Путиловского, Василий устроился на тарный завод плотником, сбивал там поддоны, ящики. Через пару месяцев начальство, оценив его старание, перевело Василия в бондарный цех, где он довольно быстро научился делать бочки.

Делать бочки Василию даже понравилось: работа мудреная, требует верного глаза, понимания дерева, владения инструментом. Но как только освоил этот нехитрый набор навыков и знаний, так и затосковал. Все-таки это не модельное дело. Нет, далеко не то.