Жил Михаил недалеко от Бутырки, занимал с женой и годовалым сыном две крохотные комнатенки, работал корректором в советском издательстве, выпускавшем дешевые книжки для малограмотных, учился на каких-то литературных курсах, пописывал стихи, иногда печатался, за стихи получал гроши, как, впрочем, и за работу в редакции, но там зато сверх денежного довольствия ему выдавали продуктовые рабочие карточки, как человеку, полезному для пролетарского государства.
Жена Михаила, Софья, москвичка во втором поколении, чей дед, покинув черту оседлости в середине прошлого века, поселился в Москве под видом приказчика в магазине богатого родственника. Она закончила частный пансион, куда иудеев принимали без квоты, работала в том же, где и Михаил, издательстве редактором, тоже пописывала стишки, — на этом, собственно, они и сошлись, хотя Софья была на восемь лет старше Михаила. Жили свободным браком, не венчанные и не расписанные.
Через год нечаянно и неожиданно родили сына, им совершенно ненужного. Малыша тут же пристроили к бабке-соседке, сварливой и нечистоплотной, с которой за уход и догляд расплачивались продуктами. Мальчик постоянно болел — то ли по слабости здоровья, то ли по небрежности бабки, но родителей это особо не волновало.
Впрочем, на своего сына времени у них практически не оставалось: надо было и работать, и учиться, и сочинять стихи, и проталкивать их в печать, и успевать на всякие сборища-толковища, устраиваемые поэтической и театральной московской богемой, иначе отстанешь от жизни, выпадешь из ряда, затопчут, забудут как звали.
На сборищах встречались со знаменитостями, читали стихи — свои, разумеется, тоже, — вдрызг разносили одних и возносили до небес других, а через какое-то время — все наоборот.
Мария подвернулась молодым как нельзя кстати. Они тут же расторгли контракт с бабкой, сунули сына двенадцатилетней девчонке и сбежали на очередное поэтическое толковище в Политехнический музей: здесь то ли Маяковский должен был читать новую революционную поэму, то ли Есенин новые стихи о деревне, то ли оба сразу.
У Марии опыт ухода за младенцами был большой и тяжко ей доставшийся: мачеха с шести лет использовала ее в качестве няньки для своих нарождавшихся чад, и попробуй сделать что-нибудь не так: усни над люлькой, или чтобы ребенок заболел, заорал, упал, измазался… — за любую промашку таскание за волосы, хворостина, скрученное мокрое холщовое полотенце, в лучшем случае — подзатыльник. Другая могла озлиться, возненавидеть не только мачеху, но и ее отпрысков. Мария оказалась не такой. И через месяц в умелых и ласковых руках юной няньки младенец выправился и не только перестал болеть и досаждать по ночам беспрерывными капризами, но встал на ноги и пошел.
Однако успехи сына на очумелых от новых веяний родителей особого впечатления не произвели: не до того им было. Софья, женщина новых нравов, большеротая, толстоносая и плоская, на своего сына смотрела с брезгливостью, на руки брала редко, воротила нос в сторону, если малыш пачкал пеленки, и тут же совала его няньке; Михаил делал то же самое в пику своей жене.
Два года Мария прожила у своего двоюродного брата, воочию убеждаясь, сколь пагубно действует на людей образование и пристрастие к книгам: от этого они забывают, кто они и откуда родом, к хозяйству — никакого понятия, семья для них — невесть что, а Софью, которая ей казалась старухой, ненавидела лютой женской ненавистью и за то, что опутала брата, и за то, что помыкала им, и за не материнское отношение к собственному ребенку.
К концу второго года худшие опасения Марии подтвердились: частые ссоры между мужем и женой привели к тому, что Софья ушла к другому, оставив сына, как оставляет кукушка в чужом гнезде свое яйцо.
Михаил, хотя сошелся с Софьей не по любви, был к ней очень привязан как к первой своей женщине, открывшей в нем не только мужчину, но и поэта. После ее ухода он запил, дома не появлялся по нескольку дней, доходило до того, что малыша кормить было нечем, и Марии приходилось побираться по соседям. Не выдержав такой жизни, она собралась и отвезла мальчонку к деду.
К тому времени, то есть к концу лета 1926 года, тридцатидевятилетний Михаил Васильевич Ершов состоял председателем товарищества по совместной обработке земли, на блошино-торопливом тогдашнем языке называвшегося ТОЗом, в которое вошли почти все крестьянские дворы небольшой деревни Мышлятино. Михаилу Ершову верили, да и жизнь поворачивалась так, что хочешь не хочешь, а надо сколачиваться хоть в артель, хоть в банду, хоть во что, лишь бы как-то защититься от постоянных наскоков со стороны власти, а также от нищеты и всяческих нехваток.
При этом все шишки как от властей, так и от членов товарищества доставались одному Михаилу Ершову — и это тоже всем было на руку. Да он, Михаил-то Ершов, видать, и был создан как раз для этого: притягивать к себе все громы и молнии и, не жалуясь, тащить свой воз, стараясь не только не растрясти наваленную на него поклажу, но и не протестуя, если подкладывали еще и еще.
Оставив у брата его внука, Мария, несмотря ни на какие уговоры не уезжать из деревни, вернулась-таки в Москву и довольно быстро устроилась нянькой в семью профессора математики: в четырнадцать лет она уже состояла в профсоюзе нянек и домработниц и имела хорошие рекомендации.
В профессорской семье, в хлопотах и бессонных ночах незаметно пролетели еще два года. Из угловатой и забитой когда-то девчонки за это время сформировалась хрупкая, но вполне зрелая шестнадцатилетняя девушка, притягивающая взгляды заманчивой цыганской смугловатостью, карими наивными глазками и черной косой. И тридцатипятилетний профессор, помешанный на своей математике и потому мало что замечающий вокруг себя, однажды все-таки заметил эти перемены в юной нянечке и начал оказывать ей слишком откровенные и настойчивые знаки внимания.
Жена профессора, нигде не работающая, весьма раздобревшая на хороших хлебах и переставшая следить за собой, застукала как-то своего мужа, прижимающего нянечку к своей плоской груди с таким пылом, с каким не прижимал никогда самою профессоршу, устроила скандал и тут же выставила Марию за дверь. При этом, видать, напела про нее несусветное где надо, так что Мария оказалась не только без работы, но и без всяких перспектив устроиться на хорошее место.
Пришлось вернуться в деревню и какое-то время жить то у отца, до срока постаревшего и опустившего руки, то, большей частью, у слишком деятельного брата Михаила, присматривая за его внуками и внучками, с легкостью оставляемыми его детьми на попечение отца-матери, и за младшими детьми самого дяди Михаила, которых рожала ежегодно его жена тетя Поля, помогая ей еще и по хозяйству.
Между тем надо было как-то и свою жизнь налаживать, и самой к чему-то прилепляться окончательно: не вечно же болтаться по людям, пусть даже и по родным. А в деревне — к чему там прилепляться? На чем эту жизнь налаживать? Мужики и парни — все некультурные, пьющие, жен своих ни в грош не ставят и частенько поколачивают. Нет, Марии такой жизни — после Москвы-то — не хотелось, да и к обхождению она привыкла вежливому и деликатному.
Тут как раз наведалась из Ленинграда старшая дочь брата Катерина, взахлеб нарассказывала ей про Питер всяких чудес, пообещала поддержку на первое время и сманила-таки свою тетку в дальнюю дорогу.
Поплакала Мария, собралась да и поехала.
И точно: Катерина приняла Марию хорошо, выделила в своей небольшой квартирке угол, помогла устроиться на завод, но сама к тому времени уже была замужем, один ребенок у отца с матерью, другой при ней, и Мария, чтобы не стеснять молодых, ушла в общежитие.
И вот уж скоро три месяца живет вместе с Зинаидой в одной комнате.
Глава 25
Зима в тот год выдалась сиротская: несколько дней поморозит, а потом потянет с Финского залива сыростью, приползут темные тучи, из них, как из потертого мешка мука, посыплется туманная морось, заледенеют тротуары, заскрипит под ногами песок, усердно разбрасываемый дворниками; провода, деревья покроются ледяным панцирем, карнизы крыш обрастут толстенными сосульками, грозящими свалиться на голову неосторожных прохожих.
И только люди привыкнут к скользящей и семенящей походке, к крикам "Поберегись!", доносящимся откуда-то сверху, к грохоту обрушивающегося на тротуары льда, как дохнет стужей из ледяных просторов Арктики, запуржит, завьюжит, а с обувкой и одежкой плоховато, в магазине не купишь, если что и дают, так по талонам да по большому блату.
Как раз в начале марта, после долгой оттепели, и выпали такие морозные и метельные дни. С вечера вдруг захрустело и зазвенело под ногами, потом пошел снег, поначалу робко и мелко, а потом стеной, залепляя лица, заваливая сугробами продуваемые ветром перекрестки.
Мария торопилась на завод, во вторую смену. Еще не было четырех часов, а в городе уже хозяйничала серенькая ночь, обшаривая улицы и подворотни когтистыми лапами метели. Мария семенила по краю тротуара, одной рукой в вязаной рукавичке придерживая отвороты тоненького демисезонного пальто, чтобы не пустить под него холодный ветер и колючий снег, другой — модный, но мало греющий берет, смотрела себе под ноги и не замечала никого вокруг.
И налетела на какого-то парня.
Отскочила от него в сторону, подняла голову и обомлела: перед ней стоял Вася Мануйлов и улыбался.
— Здорово! — воскликнул он и протянул Марии красную с мороза руку.
Мария несмело подала свою и вскрикнула от слишком крепкого рукопожатия.
Василий смутился, посмотрел на свою руку, сунул ее в карман коротенького пальто, переступил с ноги на ногу.
— А я вот… А мы вот у вас тут на семинаре… — и кивнул головой себе за спину, на проходную завода, светившуюся в полумраке, как одинокий корабль на Невском фарватере. — Послали вот… как рационализатора. Лекцию тут нам читали… про всякие изобретения и новые технологии.
Мария смотрела на него широко раскрытыми глазами. Она слышала его голос, но не понимала, о чем он говорит, однако ей хотелось, чтобы этот голос звучал не переставая. В то же время было почему-то жутко, так жутко, что сердце останавливалось и падало, падало… и ноги слабели и отказывались держать. Она уже чувствовала, как стало пощипывать глаза, и вот-вот на них навернутся предательские слезы, нужно уйти, убежать, а сил нет никаких… и все стояла бы с ним и стояла, пусть и на ветру, на холоде, пусть ноги хоть совсем отмерзнут в стареньких ботах, пусть продует ее насквозь… пусть она заболеет и умрет.